Катя Мск. Статьи и литература

AlpenGold

Команда форума
Регистрация
11 Мар 2022
Сообщения
5,817
Реакции
6,722
Семья
.
Бросил
02.03.2022
ой, забыла почему-то.
продавщица скандалистка- она хочет какую-то тему обсуждать, ей не важно, что человек не виноват, ей нужно поскандалить.

старик- высокомерный- думает, что он всё знает и может судить других.
а так же он пошел на поводу у толпы .
Иван агрессивный, мстительный- бьет Сашу из-за его слов
Игорь .
 

Катя Зелёнка

Посетитель
Регистрация
18 Апр 2022
Сообщения
6,716
Реакции
4,056
Семья
Папа- Сергей11 Мама- Тая
Статус
Реабилитант
Причина
Наркотики
Бросил
07.04.22
точно ли она завистливая . Обрати внимание на тот момент когда она разговаривала с Глуховым , ведь он хотел жениться без любви .

Именно!!!ВЫГОДНО
подумай над моралью .
всёёё, дошло.
короче Малышева была против брака тк он должен был состояться именно из-за выгоды, без любви. вот по этому она так отреагировала- она пыталась открыть глаза старикам.
мораль: брак по расчету- отстой
 

Катя Зелёнка

Посетитель
Регистрация
18 Апр 2022
Сообщения
6,716
Реакции
4,056
Семья
Папа- Сергей11 Мама- Тая
Статус
Реабилитант
Причина
Наркотики
Бросил
07.04.22

AlpenGold

Команда форума
Регистрация
11 Мар 2022
Сообщения
5,817
Реакции
6,722
Семья
.
Бросил
02.03.2022
ну это как предательство невесты, но пошел он не подумав особо- немного импульсивность.

она просто слепо любит сына, ей все равно, что он нарушил закон, опа пытается любыми способами его вытащить из тюрьмы.
значит она небезразличная , упертая .
да равнодушно, дали ей понять, что сын действительно заслуживает наказание.
вроде они говорили , что они ее понимают и хотели бы ей помочь ,но не чем уже помочь не могут . Так как дело уже у прокурора .
 

AlpenGold

Команда форума
Регистрация
11 Мар 2022
Сообщения
5,817
Реакции
6,722
Семья
.
Бросил
02.03.2022
Коля упорный, целеустремленный (поехал в больницу ампутировать ногу, пытался научиться ходить с протезом, все это чтобы понравиться Глаше).
он еще трудолюбивый, рукастый . Он же там чем то занимался еще .
 

Катя Зелёнка

Посетитель
Регистрация
18 Апр 2022
Сообщения
6,716
Реакции
4,056
Семья
Папа- Сергей11 Мама- Тая
Статус
Реабилитант
Причина
Наркотики
Бросил
07.04.22
значит она небезразличная , упертая .
да
вроде они говорили , что они ее понимают и хотели бы ей помочь ,но не чем уже помочь не могут . Так как дело уже у прокурора .
аа, ну это один был. второй говорил о тяжести полученных травм у другого миллиционера и что должно быть наказание
 

Валерия Николаевна

5. Горький "Жрец морали"
рассказчик моральный человек, ударил человека, который просил его поучаствовать в "продаже морали".
второй человек продажный, беспринципный - за деньги он участвует в разложении общества, формирует маленькие скандалы, чтобы перекрыть большие проступки важных лиц.
мораль: маленькие отступы от морали прикрывают большие диверсии.
Когда подлец рассуждает о морали— это можно назвать лицемерием?
Горький хорошо обличил такого жреца..
 

Катя Зелёнка

Посетитель
Регистрация
18 Апр 2022
Сообщения
6,716
Реакции
4,056
Семья
Папа- Сергей11 Мама- Тая
Статус
Реабилитант
Причина
Наркотики
Бросил
07.04.22

Катя Зелёнка

Посетитель
Регистрация
18 Апр 2022
Сообщения
6,716
Реакции
4,056
Семья
Папа- Сергей11 Мама- Тая
Статус
Реабилитант
Причина
Наркотики
Бросил
07.04.22
32 урок
1. Чарская "Волька"
Волька завистливый - завидует Талькиным подаркам и то, что она может бездельничать, а ему приходится трудиться.
Талька мудрая- пишет, что Волька не прав, завидуя ей, ведь она прикована к комнате, а он может свободно бегать где хочет. ну и немного ему завидует.
мораль: надо думать, кому ты завидуешь, ведь часто это только внешне кажется, что у них хорошая жизнь
 

Катя Зелёнка

Посетитель
Регистрация
18 Апр 2022
Сообщения
6,716
Реакции
4,056
Семья
Папа- Сергей11 Мама- Тая
Статус
Реабилитант
Причина
Наркотики
Бросил
07.04.22
2. Чарская "Галина правда" -
мать Гали- мудрая, честная- просила Галю говорить только правду.
Галя смелая, честная, целеустремленная- следует совету матери и говорит правду, не боясь гнева царя, вождя и королевы.
царь- горделивый- преследует всех, кто не согласен с его завышенным самомнением, что он мудрый итд.
птица помогает Гале следовать правде.
люди царя- чинопоклоники и трусы- боятся что-то сказать против царя.
вождь- жадный- не давал брату забрать общую территорию. но не сильно жадный и не упертый, раз понял, что Галя права. при этом он и его люди как-то нездорово преклоняются перед Галей и обожествляют ее.
служанка- смелая и честная- не побоялась сказать королеве, что человек хочет выйти за нее не из-за любви, а чтобы тоже стать королем.
королева- эгоистка, обидчивая- хотела убить служанку и Галю за обидные для нее слова, хоть они были правдивыми.
мораль: надо искать окружение, где ценят правду
 

Катя Зелёнка

Посетитель
Регистрация
18 Апр 2022
Сообщения
6,716
Реакции
4,056
Семья
Папа- Сергей11 Мама- Тая
Статус
Реабилитант
Причина
Наркотики
Бросил
07.04.22
4. Марко Вовчок "Сельская идиллия"(из дневника неопытной помещицы)
рассказчица - любопытная -спрашивает у жницы о ее жизни.
жница- трудолюбивая и терпеливая- трудится всю жизнь и ее это устраивает.
священник эксплуататор - заставляет крестьян отрабатывать на его полях за его услуги. тоже самое с дьяконом.
барин высокомерный- заставляет крестьян водить хороводы, смеется над ними.
мораль: даже когда все плохо, есть люди, которые всё терпят
 

Антуанетта

Старший воспитатель
Команда форума
Регистрация
15 Янв 2022
Сообщения
44,335
Реакции
34,308

(Посвящается Марье Каспаровне Рейхель)

Я родом-то издалёка, свой край чуть помню: увезли меня оттуда по шестому году.

Вот только помню я длинную улицу да темный ряд избушек дымных; в конце улицы на выгоне стояли две березы тонкие — высокие. Да еще помню, у нас под самым окном густые такие конопли росли, а меж коноплями тропиночка чернела, а где-то близко словно ручеек журчал, а вдали на горе лес зеленел. Да еще я помню свою матушку родную. Все она, бывало, в заботе, да все сиживала пригорюнившись… Отца я не зазнала: он помер, мне еще и году не было. Жили мы в своей избушке… После, на чужой стороне, часто мне, бывало, те дни прошлые пригрезятся, что кругом поле без краю, солнце горит и жжет, сверкают серпы, валится рожь колосистая; я сижу под копной, около меня глиняный кувшинчик с водой стоит; подойдет матушка с серпом в руке, загорелая она, изморенная, напьется воды из кувшинчика, на меня глянет и мне усмехнется… А зимою! в печи дрова трещат, в избушке дымно; хлопочет заботная моя матушка, а в окно глянь — снежная пелена белая из глаз уходит; во всех избах сенные двери настежь, и валит из дверей дым серый…

Деревья стоят, инеем опушились; тихо на улице; только задорные воробьи чирикают, скачут… И вдруг я в хоромах богатых очутилась, всюду шелки да бархаты, стены расписные, гвозди золоченые. Стою я середь горницы замираючи, а передо мной сидит на кресле барыня молодая, пригожая, разряженная. Сидела она и, глядючи на меня, усмехалась. Маленькая барышня, румяненькая, кудрявая, вертелась по комнате да, смеючись, все меня беленьким пальчиком затрагивала — вот словно как деревенские ребятишки галчат дразнят… Как схватили меня с улицы и посередь горницы перед барыней поставили, так и стою я да озираюсь: сердце у меня со страху закатилось… Понемножку я в себя пришла и плакать стала, стала к матушке проситься. Барыня в серебряный колокольчик зазвонила, и человек усатый вбежал: "Отнеси ее домой!" — показывает ему барыня на меня, а барышня как закричит, как затопает ножками!.. Барыня к ней целовать, унимать — барышня еще пуще…

Выскочил из другой горницы барин щеголеватый… "Что? что?" Махнули на усатого человека: "Иди!", а меня не пустили, кусочек мне сахару дали и велели: "Не плачь".

Потом я помню безлюдное да безбрежное поле да по полю дорогу змеей черною да помню свою тоску беспомощную… После уже, как я в лета вошла, то от людей узнала, что и как было.

Увидала меня на улице барышня гуляючи; я барышне приглянулась. "Дай мне эту девочку, подари!" — говорит она барыне.

Барыня ее уговаривать стала: "На что тебе такая замарашка, глупенькая!" Да барышня ничего слушать, знать не хочет: "Дай девочку!" Сама в слезы ударилась.

Вот и приказали меня в хоромы привесть. Привели, да уж и не выпустили. А господа в другую отчину выезжали, и на другой день у них был отъезд положен. "Хочу девочку с собой взять!" — кричит барышня. Попробовали ее уговаривать, только слова даром потратили. Барышня опять расплакалась, опять раскричалась; погладили ее господа по головке и велели меня в дорогу с собой снарядить. Приходила к ним моя матушка с горькими слезами: "Отдайте дочку!" — Я б тебе отдала, да барышня не пускает, очень ей твоя дочка понравилась, — ответила моей матушке барыня. — Ты не плачь, пожалуйста: она ведь скоро барышне прискучит, детям забава не надолго — тогда сейчас твою дочку мы перешлем к тебе.

Вышла барыня из девичьей и говорит своей ключнице любимой:

— Ах, как жалко мне эту женщину! просто я на нее смотреть не могу. Идите, душечка Арина Ивановна, скажите ей что-нибудь, дайте ей вот денег… ну, отдайте что-нибудь из моих вещей похуже… Только поскорее, чтоб она шла себе, чтоб тут не плакала…

Вышла Арина Ивановна к моей матушке и стала мою матушку из хором гнать. Матушка пошла. На другой день, как мы уж выезжали, приходила она хоть проститься со мной — не допустили.

— Лучше ты не показывайся: раздразнишь девочку, и барышню еще в слезы введешь, и господ, чего доброго, разгневишь — твоей же дочке жутче придется.

Матушка и не стала добиваться. Только как мы из деревни выезжали, она спряталась на выгоне в конопли да издали на меня взглянула, поблагословила меня… А мне-то, глупой девочке, каково приходилось! От страху, от слез задыхалась, а из всех дверей на меня грозятся, сверкает на меня глазами ключница; барыня проплывет через горницу, усмехается, покажется в дверях барин щеголеватый, песенку себе насвистывает; прыгает барышня, веселенькая, — и все на меня глядят, и всех-то я боюсь…

Путь-дорога моя ясно мне помнится. Я ехала в бричке с ключницей, с Ариной Ивановной, следом за господскою каретой. Арина Ивановна была и гневна и придирчива; за мои слезы детские била меня; не позволяла мне из брички выглянуть и все мне спать приказывала. Я, бывало, как встречу ее глаз черный, злобный да голос шипящий послышу — меня уж дрожь пронимает. Тоска безутешная, страх беспрестанный да жаркое лето знойное совсем меня истомили — я захворала. Тогда меня перестали на всяком постое к барышне на забаву таскать — боялись, что болезнью ее заражу, — велели меня в бричке уложить и с барского стола мне подачки присылали… Бывало, едем-едем, и укачает меня, дремота нападет тяжелая да беспокойная, и вдруг что-то зашумит, пахнет в лицо прохладой; открою глаза — а то мы дубовый лесок проезжаем, и веет свежий ветерок, и зеленые листья шелестят полегоньку… Хочу приподняться. "Чего тебе? куда?" — прикрикнет Арина Ивановна… Я опять глаза закрою, и опять едем, едем под солнцем жарким, и какая-то птица звонко, звонко кричит… Иногда, бывало, барышня вырвется из кареты, вскочит в бричку и давай тормошить меня: "Вставай, вставай ты поскорей, мне без тебя скучно!" Случалося, что и сама барыня подойдет: "А что, Арина Ивановна, что Игрушечка?" Меня, видите, Грушей звали. Говорят, как спрашивала барыня у моей матушки: "Как твою дочь зовут?" — "Грушечка!" — ответила ей моя матушка. "Грушечка!

Грушечка! — подхватила барышня. — Пусть будет она лучше Игрушечка!" Господа посмеялись, им полюбилась кличка такая. С той поры и стала я Игрушечкой…

Приехали мы в отчину, в село Рогожино, и там господа на житье поселились.

Сначала на новом месте все мне смутно представляется. Я лежала долго больна в избе душной, и поили меня какими-то горькими травами. Много людей в той избе толпилось; они себе и ссорились и мирились, и охали и веселы бывали. Были они все мне чужие. Я только на них смотрю, бывало, а они на меня-то разве мимоходом глянут — тоже им девочка чужая. Да и дела много у всякого. Известно, что дворня всегда в суете да в беготне. Хоть дела-то не велики, да лучше великих уходят.

Изба эта была высокая, просторная — приходят, бывало, туда и самовары чистить и пряжу мотать, и белье стирать. Кто, бывало, в людской не поместится, сюда ночевать идет. Называли вое эту избу избой запасною.

Вот только раз я лежу — приотворилась дверь, и кудрявая голова молодая выглянула.

— Что, все ушли? — проговорил высокий молодец, входючи в избу.

— Все, — ответила я ему.

— А ты что, девочка, лежишь? — ласково да весело так меня спросил.

— Больна, — говорю.

— Ах, бедненькая ты, завезенная крошечка! выздоравливай-ка скорее!

И пошел себе, и веселый его голос смолк… Арина Ивановна ходила ко мне всякий день и обед мне из хором приносила. Придет всегда сердитая, грозная: такой страх, бывало, на меня напустит. Как только стала я поправляться, тотчас меня опять к барышне привели и уж с этого дня безотлучно при ней держали.

Рядом с детской была Арины Ивановны горница, а подле горницы маленький чуланчик темный, узенький, словно ящик, там я спала. Как вспомню, какие там на меня страхи находили! То представится мне, что кто-то к моему уху наклоняется — шепчет, то в потемках мне чьи-то глаза сверкнут, то чудится, что-то щелкает…

Завернусь с головой в старенькое жалованное одеяльце, лежу, чуть дышу… И вспомнится мне вдруг, как меня матушка на руки брала, как меня голубила — больно сердчишко забьется, зальюсь слезами горючими… И долго и горько плачу, пока уж из сил выбьюсь, засну. И приснится мне матушка, я к ней прижимаюсь крепко, я хочу ей все рассказать, да пожаловаться, да приласкаться, а тут меня толкают, будят; сон прогнали, — и уж как я, бывало, эти сны отлетевшие оплакиваю, словно живых людей!

Арина Ивановна с первого взгляда меня невзлюбила, а еще пуще гнала за то, что барышня меня жалела, что, бывало, меня и шагу от себя не отпустит, а на Арину Ивановну: "Идите, идите, Арина Ивановна, мне вас не надобно; я буду с Игрушечкой".

За то Арина Ивановна, где ни попадет, там меня и пристукнет. "Вот, твердит, вот не было печали! Ах, бесенок ты этакой!" Сначала уж очень она обижала меня, так что и барышня жаловалась барыне и барыня сама Арину Ивановну усовещивала.

— Была у Зиночки козочка дикая, — говорила, — был попугай у Зиночки, как вы за ними ухаживали, помните, Арина Ивановна? Что ж вам бедная эта Игрушечка сделала? За что вы ее так гоните?

— Не гоню я ее, сударыня, а только мне вот обидно, что хамку со мной равняют. Я хоть бедная вдова, да я родовая дворянка.

— Ах, милая Арина Ивановна! кто ж вас с нею равняет? Вы понимаете, это Зиночкина забава. Вы для Зиночки это сделайте, не обижайте Игрушечку.

— Да бог с нею! — ответила Арина Ивановна. — Служила я всегда вам, кажется, и верой и правдой, да вот, сударыня, чего дослужилась! Мне заказ девчонку поучить!

Для вас же, сударыня, я ее учила; не угодно вам — как изволите!

Мало мне полегчало после этого разговору. Реже, исподтишка, да больнее стала меня Арина Ивановна донимать. И за все стала ко мне придираться. Пройду ли мимо:

"Иди-ка сюда, любимочка, — кивает на меня гневно, — иди-ка! Ты это на радостях, что у меня голова болит, бурею-то носишься?" Говорю ей: барышня меня послала, за делом иду. "Вот тебе барышня! вот тебе!" Чашка ли, тарелка ли разобьется на другом конце дома — я отвечаю. "Твоих рук, говорит, не минуло!" Хоть перед нею плачь, хоть божись, она не послушает; чаще молчишь, бывало… Да она и сама, верно, знала, что напраслину взводит. Раз она меня пилатила, пилатила, да уж и сама мне говорит: "Ах ты, бессчастная! и на что ты на белый свет народилася?" Одним вечером сидели мы с барышней в детской, играли на ковре, а Арина Ивановна в своей комнате шила, и слышу, входит к ней кто-то; Сашин голос узнаю (девушка была горничная Саша). "Арина Ивановна! говорит. Опять тростинский мужик пришел, просит, чтоб к Игрушечке его допустили".

— Как ты смеешь мне глупые его слова мужицкие переносить? Сказала я уж раз ему, чтоб убирался! Он у меня дождется радости, дождется! — грозит.

— Да уж очень он просит, Арина Ивановна, — говорит Саша: — Игрушечкиной матери обещался, просила-то как она, сказывает, слезами обливалася: "Сам ты посмотри на нее да хоть расскажи мне, какая она стала!" Я сижу, так и обмираю.

— Вот еще выдумки глупые! — ответила Арина Ивановна еще сердитей. — Чего ты-то лезешь? Игрушечка с барышней играет, барышню мне, что ли, для вас раздразнить?

— На часочек, Арина Ивановна: он только отдаст Игрушечке гостинец, что мать прислала, да глянет на нее.

— Что еще за гостинцы там? Принеси-ка сюда, я сама ей отдам.

Горько я тогда зарыдала. Барышня встревожилась, бросилась ко мне — она, играючи, не прислушивалась. "Что, Игрушечка, что такое?" добивается. Арина Ивановна вскочила в детскую.

— Что такое?

— Игрушечка, скажи! — пристает барышня.

— Прислала мне матушка гостинец, — жалуюсь: — не отдают.

— Да что вы ее, глупую, слушаете? — закипела Арина Ивановна: — Вот я ей задам матушкиного гостинца, чтобы барышню не тревожила! Сейчас у меня перестань, негодница! нишкни! — А сама ко мне…

— Не смейте ее трогать! — крикнула барышня. — Какой гостинец ей прислали? где гостинец? сейчас ей отдайте! сейчас сюда принесите!

А из двери бородатое лицо чье-то выглянуло. Арина Ивановна коршуном кинулась:

— Как смеешь! Куда? — И двери захлопывает.

— Да как же, матушка, — ответил ей кто-то из-за дверей протяжным голосом: — дал слово, держись… пускай сами господа рассудят…

Барышня оттолкнула Арину Ивановну и настежь дверь распахнула. Вижу, стоит мужичок в сером армяке с шапкой в руках; лицо худое такое, борода длинная, смирный да добрый был с виду.

— У тебя гостинец Игрушечкин? — спрашивает барышня. — Иди сюда да отдай ей.

Мужичок барышне низко поклонился вошедши, поглядел на всех и на меня потом показал:

— Видно, Груша? Поди-ка, Груша, сюда, — говорит мне: — поди, я по головке поглажу.

И погладил меня по головке. Арина Ивановна только глядела да думала, что б ей тут сделать, барышни боялась да губы кусала; потом невмочь ей стало — вышла.

— Мать кланяется, — говорит мне мужичок, — помнишь мать-то еще? Ну, не плачь.

И гостинчик мать прислала.

Вынул из-за пазухи мешочек и дал мне, а я тот мешочек крепко ухватила…

— Что ж от тебя матери-то сказать, а? — спрашивает мужичок, а я только плачу.

Арина Ивановна в дверях стала.

— Что ж, — говорит, — скоро? ты приказчику нужен — иди.

— Ну, прощай, Груша! — сказал мужичок. — Не плачь, мать еще гостинчика пришлет.

— Я к ней хочу… к матушке хочу! — рыдаючи я ему вымолвила.

— Ну, хорошо, хорошо, и к ней пустят, только вот не плачь!

— Царица какая проявилась! — загремела Арина Ивановна, — еще поблажку ей давать! Не видать тебе матушки своей, не видать! — вскинулась на меня. — А ты иди-ка, иди! — гонит мужика.

Погладил он еще по головке меня и ушел. Арина Ивановна вслед за ним выбежала, и большой шум поднялся в девичьей: то слышно крик — Арина Ивановна кричит, то протяжно мужичок говорит… Барышня сидит, свою губку прикусивши, и на меня поглядывает, а я свой мешочек развязываю. В том мешочке были две замашные рубашечки, да глиняная уточка, да пряничек медовый…

— Покажи, покажи, Игрушечка, что тебе мать прислала, — говорит барышня, подсаживаясь ко мне, и так все оглядывает, осматривает…

Вошла Арина Ивановна и насмехаться стала:

— Ну, уж рубашечки! Из паутиночки тканы! да при господах и носить-то нельзя таких: дотронется как барышня, то и ручку себе обдерет. Дайте-ка я их зашвырну куда подальше!

Уж где у меня и сила взялася, где и храбрость! Не даю, борюсь.

— Арина Ивановна; идите прочь! — крикнула барышня, — идите прочь! — И прогнала ее опять из детской, сама опять подле меня села. Долго я над своим гостинцем плакала, а она все на меня поглядывала, призадумавшись. Переждавши, пришла опять Арина Ивановна.

— Что вы, Зинаида Петровна, так заскучали? — спрашивает барышню.

Барышня вздохнула и на меня пальчиком показала:

— Она все плачет по своей маме; она к своей маме хочет!

— Да пусть себе хочет! Чего ж вам-то беспокоиться. Не хотите — не пустим, мой ангел, вы не беспокойтесь!

— А плачет?

— Мало чего нет! да вы ведь ее взяли себе в забаву, вы ее госпожа, мое сокровище, что с ней захотите, то и сделаете: плакать прикажете — плачь! прикажете веселиться — веселись!

— А как она не станет?

— Не станет! Да мы ее так проучим, что она у нас шелковая будет!

— Мне жалко Игрушечку!

— Вот то-то и есть, что вы всё жалеете! И проку из нее не будет… Вы не жалейте!

— Жалко Игрушечку! — твердит барышня. — Жалко Игрушечку!

— Говорю, перестаньте жалеть — перестанет она и плакать, и всю ее блажь как рукой снимет…

Все это говорится, а я слушаю… слушаю, а слез не могу сдержать — льются…

Вот барышня личико насупила, бровки нахмурила, надула губки и подступает ко мне грозно:

— Игрушечка! чего ты скучная? сейчас веселись! Ну, веселись! Я тебе приказываю, я твоя госпожа — веселись!

— Ах, ах, голубчик вы мой! — едва промолвит от смеху Арина Ивановна. А я, глупый ребенок, слезами заливаюсь горькими.

— Веселись, Игрушечка, — приказывает барышня: — веселись и маму свою сейчас забудь. Слышишь, что я тебе приказываю? Ну, забыла свою маму?

— Нет, — говорю, — не забыла!

Арина Ивановна ко мне:

— Да ты смеешь ли так барышне отвечать, а? что? Ах ты, грубиянка! Велят тебе смеяться — сейчас у меня смейся!

Смеюсь я перед ней, слезы свои горючие глотаючи…

— Ну вот, видите, мой ангел, она и смеется, — утешает барышню Арина Ивановна.

А барышня глядит на меня такими-то пытливыми глазенками…

— Игрушечка! — говорит. — Как же ты и плачешь и смеешься, а я вот не стала б.

— И, голубчик, равняетесь с кем! — ей на это Арина Ивановна. — Ей что прикажут, то она и может.

— Вот, Игрушечка, ты какая, — проговорила барышня, — вот какая!..

С той поры часто она, бывало, меня стращает:

— Игрушечка, не скучай! Ты знаешь, я все с тобой могу сделать; я тебя ведь баловать не буду — ну вот велю сейчас волка позвать и прикажу, чтобы тебя волк съел. Волк ам-ам! и съест, а я жалеть о тебе не буду и отнимать у волка не буду.

Шло время да шло; и год прошел. Раз чем свет будит меня Арина Ивановна. Я вскочила.

— Оденься поскорей, в церковь со мною поедешь, — говорит, — да по матери по своей панихиду отслужишь.

А я никак в толк не возьму, голова у меня кругом пошла. Умерла? когда?..

— Чего смотришь? — толкает Арина Ивановна. — Сбирайся, говорят, скорее, пока еще барышня не проснулась.

Вертела она меня, и совала, и теребила, и все над ухом твердила: "Не помянешь покойницы матери, бог от тебя отступится".

Посадила меня с собою в бричку и повезла. Билось, билось мое сердце и замирало, будто я ждала кого-то… да все тихо по полям было, белели они под росою, солнышко еще не всходило, из-за лесу холодноватый ветерок тянул.

Подъехали мы к церкви. Вышли — церковь пуста; один седой пономарь прошел, крестячись да зеваючи. Арина Ивановна прикладываться пошла к образам и мне махнула: "Иди!" И я за нею пошла. Стали сбираться и священник и дьячки. Стали по матушке моей панихиду служить. Я была словно в каком-то тумане. Дым от ладану клубился, в дыму свечи мерцали; два старичка-дьячки пели разбитыми голосами, и тихо их пенье по церкви дребезжало. Арина Ивановна стояла впереди, все на меня оглядывалась и все мне грозилась; чужие люди в церковь сбиралися на обедню, на меня смотрели, вздыхали и крестились… "Умерла матушка!" думаю, а слез у меня нет…

Отошла и обедня. Народ повалил из церкви и рассыпался по дорожкам да по тропинкам. Сколько голосов шумливо смешалося! Арина Ивановна около церкви прощалась с молодою дьячихой и на меня ей показывала:

— Вот, — говорила, — приказала ей по матери панихиду отслужить. Без меня так бы покойницу мать и не помянула.

А дьячиха мне нараспев:

— Что ж, тебе родной матери-то не жалко, что ли? Ах, грех-то какой!

— А я ей еще и не говорила, долго все думала: вот разголосится; она и слезки не выронила. Силой почти и в церковь-то привезла!

И дьячиха опять нараспев:

— Ах, грех какой! бог вас за это не оставит, Арина Ивановна, вас бог не оставит!

Поехали мы домой… Солнышко уже высоко взошло. Опамятовалась я и тогда-то уж досыта наплакалась. Боже мой! господи! какая тоска мою душу сжала! какая печаль!

А бричечка по дороге турчит, катится. Арина Ивановна меня бранит, да урекает, да грозится. "Отчего в церкви не плакала, полоумная! Теперь только хватилась! Вот я тебе дам слез!" Барышня увидала меня, сейчас заметила.

— О чем Игрушечка плакала?

— У ней мать умерла, — ответила Арина Ивановна.

— Отчего умерла?

— Оттого, — говорит Арина Ивановна, — что Игрушечка не слушается, что девчонка злая, упорная, так вот бог у нее маму взял.

— А я-то не слушаюсь? — промолвила барышня.

— Да вы барышня, как же вам с нею равняться, мой голубчик!

— Мне бог простит? — спрашивает барышня.

— Помолитесь хорошенько, то и простит, мое сокровище; бог милостивый, бог всех любит.

— А Игрушечку не любит?

— Ну, Игрушечка глупая, упрямая, за то и бог не любит ее, за то и наказывает.

— А добрым все можно? Бог их ни за что не наказывает? Никогда?

— Никогда. Добрый человек хоть и согрешит, то все так себе… а злой человек все по злости делает, вот и нет ему прощения.

— Смотри ж, Игрушечка, — говорит мне барышня, — ничего не делай по злости, будь добрый человек, все тогда тебе можно и все тебе бог простит… …

Господа наши жили и весело и шумно. Гости почти со двора не съезжали. Дом был высокий, поместительный, веселый на горе стоял. Кругом дома всё сады, цветники, теплицы и широкая лестница каменная под гору, а под горою речка бежала, на речке пристань с флагами для причалу, и плавали лодки под парусами, а на парусах гербы барские вышиты. За рекой, по горе отлогой, чернелись избушки, а на самой вершине реденький березовый лесочек зеленел; а там, куда ни глянь, далеко-далеко чистое поле стелется, ровное… Часто, бывало, господа и наши и чужие глядят на ту гору, на избушки ветхенькие — которая покосилась, другая в землю врастает, — глядят да друг другу говорят: "Вот, говорят, русский настоящий вид! Только у нас такие виды печальные!" Чей-то барин, усатый да плечистый, все, бывало, при этом себя в грудь бил руками: "Родное, родное!" приговариваючи. Очень он яро это приговаривал.

Господа наши были молоды. Нашу барыню все красавицей величали. Такая была высокая да статная, чернобровая, белая, только ленивая. Господи! какая она уж ленивая-то уродилася! И глянет на тебя-то вполглаза. Всей работы у нее было, всего дела, что из горницы в горницу плавает, склонивши головку набок, и длинным своим платьем шелковым шуршит. Оживится немножко она, разве как гости наедут, говорливые, да веселые, да осудливые. Поднимут на зубки и чепчики разные и генеральшу московскую, поахают об городе Париже да побранят свой уезд, — тогда и наша барыня головку поднимет и заговорит себе громче. Барин поживее ее был, веселые песенки все певал да насвистывал. Говорили, что не башковит он, ну да зато смирен был; с барыней они жили согласно. И она была барыня добрая. Никого они не корили, не казнили, они и сердиться-то редко сердились. Приди кто из людей с какой просьбою к ним — ничего, не выгонят, разве только пускать не велят, коли докучило, или пообещают, да не сделают — забудут. Жили да поживали наши господа довольны да веселы, мирны да спокойны. Вот это сидят, бывало, в гостиной; барин свистит, а барыня глазками по горнице поводит, и вдруг ей в голову пришло: "Мой друг, — говорит барину, — а ведь голубые-то обои были бы лучше в гостиной!" Барин так и вскочит горошком. "Душечка! какая мысль тебе хорошая пришла! Где у меня-то рассудок до сих пор был?" И давай себя по лбу ляскать. "Ну, такого дела откладывать нечего, сегодня же в город пошлем, а к воскресенью чтобы все готово было". — "Да, да! — подхватит барыня, — приедет Анна Петровна и Клавдия Ивановна, — вот удивятся-то, а уж Анна Федоровна так рассердится, что за обедом ничего есть не станет. Непременно к воскресенью, мой дружок!" И примутся хлопотать, примутся суетиться. В страхе эти дни живут: все им чудится, что кареты во двор въезжают. "Ох, кто-то приехал, кажется!" — говорят, а сами в лице меняются. Удивить хотят, видите, и вдруг если б застали, что стены ободраны. А иных тревог, других забот у них, кажись, и не бывало.

Никогда я не видала, чтобы барин наш призадумался, чтобы барыня всплакнула — нешто безденежье или барышня захворает. А безденежье их часто пристукивало.

Любили они оба и жить роскошно и наряжаться богато. Барыня все шелковые розовые платья носила да в тонких кружевах ходила. Барин тоже щеголь великий был: шейный платочек все голубиным крылышком завязывал, да, бывало, иной раз с утра до самого обеда бьется и не сладит. "Вот день-то несчастный выдался! вздохнет.

Никак не слажу!" И барыня к нему тут на помочь придет, и Арину Ивановну кликнут, да словно к венцу прибирают: все около него в заботе такой, в хлопотах. А уж как вырядится он — таким брындиком выйдет, перед зеркалами останавливается да так приятно на себя поглядывает и рукой все себя по щеке поглаживает… Это еще все бы не разор был, если б только не меняли они всего до ниточки каждый год по скольку раз. Мало ли на один дом шло? И к рождеству и к святой, бывало, весь обновляют. И как уж весело тогда барин хлопочет! Сам картины прибивает… Ведь чудно покажется, как сказать, а скажу правду: до страсти любил он гвоздики вбивать, и случись, что по усердию кто ему этим услужить поспешит, то так огорчится… Потом уж все так и знали, сами не брались никогда, а ему приготовят молоточек. И правду тоже надо сказать, что уж никто так гвоздика не вобьет: так он наловчился, что только глянет, и потрафит куда надо гвоздику. Поедут ли в город господа, чего они не накупят! И самоваров навезут и сушеного горошку, а дома под самоварами в кладовой полки ломятся, и горошку садовники на целый год запасают; понавезут они обои штофные, каких-то рыбок горьких в банках, табакерки с музыкой… Разносчики ли наедут — купцы хитрые, зоркие, — сколько они денег оберут! "Не берите, батюшка, — говорят барину, — это оченно дорогое, вы вот себе подешевле возьмите". Барина словно подожжет: "Подавай мне самое дорогое!" Да и купит такое ж самое втридорога. Еще, бывало, и сдачи не возьмет. И поглядывает на купцов бородатых: вот я вам пустил пыли в глаза! а купцы от радости даже вздыхать почнут… А как именины справляют или рождение? Пойдут тут сборы да приборы такие, сохрани боже! И вина выписывают, и конфеты выписывают, и шаль и чепчик барыне, и шейный платочек и желтые перчатки барину… "Да уж кстати, будут посылать, говорят, то выписать и то, и вот это б выписать, и пятое, и десятое"… Да так наберется, что на почту телегу надо посылать. Хоть много им утехи на именинах бывало, да много ж и хлопот и тревог не мало: ведь совсем измучатся, пока отбудут, ходючи да думаючи тяжко: что лучше к обеду подать? да как цветы уставить? да чем генеральшу б удивить и покойного ее сна лишить?

Изморятся, бывало, словно на барщине. А никому уж столько дела тогда не бывало, как Арине Ивановне. Еще недели за две ее в город туряют: то одно забыли, то другое вспомнили, а там уж ей дома беда начинается. Только она утром глаза откроет, уж ей поваренок из двери чашку просовывает: "Пожалуйте муки!" Выглядывает птичница; молочница тоненько покашливает, чтобы не очень рассердить…

"Ох, нет на вас пропасти! — кричит Арина Ивановна. — И богу-то помолиться не дадут порядком!" Наскоро перекрестится, накинет платок на плечи, и целый день бегать ей, да хлопотать, да сердиться… Господа тревожились, да и веселились, а Арине Ивановне на званых-то обедах, надо думать, ей не очень весело бывало: сидит она себе в самом конце стола в своем чепчике с желтыми лентами, и никто на нее и не глянет, никто с ней не заговорит, нешто воды налить попросит…

Присмиреет она тогда и словно запечалится, задумается… а гости так и жужжат около нее за столом.

Пиры у господ за пирами, а тут глядь — денег нету. Вот сядут тогда они в гостиной и сидят, приуныли. Один в окошко глядит, другой в другое; "ах-ах-ха-х!" — ахают. А прошла беда, продали или заложили деревеньку, денежки зазвенели опять, и опять обеды званые, гости нахлынули, пир горой, и весело живется, и хорошо им.

На эти пиры, на угощения много деревень с рук сплыло… И Тростино мое родное.

Кажись, ведь ни роду, ни племени там у меня, да и ни лица-то знакомого, а жалко-жалко было, и слезно я плакала, и живей мне былое время припоминалось…

— Игрушечка, о чем ты плачешь? — спрашивает барышня. — Полно оглядываться, не бойся никого, говори!

А я оглядываюсь, не слушает ли где Арина Ивановна.

— Скажи, о чем плачешь?

— Так, — говорю.

— Игрушечка, милая, скажи мне, какое твое горе? — говорит, а сама мне ручку на плечо положила и в лицо мне заглядывает.

— Ах барышня, барышня! — отвечаю. — И на что вам знать, что мое за горе!

— На то знать, что мне тебя очень жалко, Игрушечка! — говорит.

Я на нее поглядела. Глаза у ней такие тихие, и личико отуманилось.

— Барышня, милочка! продали Тростино!

— Какое Тростино, Игрушечка?

Она и не знает. Вот я ей рассказываю, и жалуюсь, и плачу, а она все мне: "Говори, говори, Игрушечка!" — Да что ж больше говорить? Я все надеялась, все ждала, авось когда поедут господа в Тростино, — хоть гляну да вспомню былое, — а теперь продано, не видать мне его и не слыхать об нем!

— На что продали Тростино, Игрушечка? Ты не знаешь?

— На пиры деньги понадобились, то и продали, — отвечаю. — Так я в девичьей слышала, толковали. Кто-то в нашей избушке жить теперь будет!

Хоть Арина Ивановна дразнит меня, бывало, что избушка наша давным-давно завалилась, я хоть часто плакала от ее слов, а все не верила ей. Мне казалось, что и ветшать-то избушке той не приходится. А барышня слушает мои речи да задумалась, задумалась. Сидела она на ковре, ручкой головку подперла, и в каких-то мыслях тихих и важных.

— О чем, барышня, вы задумалися? — спрашиваю.

— Так, обо всем, Игрушечка.

— Да о чем же обо всем?

— Да так, — отвечает, — как это все на свете делается!

— Да что?

— Игрушечка, — говорит, — ты замечаешь ли, что когда одни плачут, другие смеются; одни говорят одно, а другие опять совсем другое… Вот ты плачешь, что Тростино продали, а мама и папа всегда в радости, когда деньги получают… а, Игрушечка? — Да вдруг в тревоге такой ко мне:- Да нельзя разве, чтобы все веселы были? Нельзя, Игрушечка?

— Видно, нельзя, — говорю.

— Отчего ж?

— Да не бывает так… вот ведь и мы с вами, все мы вместе, а мысли у нас разные приходят…

— Да отчего ж так? отчего?

Я что сказать ей не знаю…

Тут Арина Ивановна шасть в детскую, мы смолкли.

— О чем щебетать изволили, сокровище мое? — спрашивает у барышни. — Уж не сердитесь ли, мой голубчик? щечки-то у вас горят.

Барышня ей ни слова в ответ и отошла от нее.

— Да что ж это вы от меня таитесь, голубчик мой, от своей Арины Ивановны-то? - Скажите, скажите!

— Арина Ивановна! я вам не хочу ничего говорить, — ответила ей барышня и строго так-то на нее глядит и прямо, что смешалась Арина Ивановна. Не прибрала, что сказать, что сделать, да на меня напустилася:

— Погоди, погоди ты, змейка! — грозится. — Я вот барыне все скажу; я тебя на свежую воду выведу, погоди!

И побежала к барыне.

— Барышня, — говорю:- что мне делать? Нажалуется на меня Арина Ивановна.

— Не бойся, Игрушечка, я за тебя заступлюсь.

Двери отворяются, барышня еще мне кивнула — не бойся. Вошла барыня, за нею барин, и сели по креслам и слотрят на барышню и на меня, а Арина Ивановна из-за дверей головку выставляет, точно змея жальце свое. Господа поглядели, поглядели и спрашивают у барышни:

— Зиночка! что такое было? О чем ты с Игрушечкой говорила? Поди ближе и скажи маме.

— Говорили, что одни люди плачут, а другие люди веселы.

— Что, дружочек?

Удивилась очень барыня, и барин во все глаза глядит, а барышня опять:

— Что одни люди смеются, а другие в слезах.

Барыня с барином переглянулись, и оба на барышню посмотрели.

— Ну, скажи, мама, — заговорила барышня, — скажи мне, отчего это так на свете?

Вскочила она к барыне на колени, обнимает, и прижимается к ней, и в глаза ей глядит — ждет слова, от нее заветного, а барыня ей в ответ:

— Умные дети, мой дружочек, никогда не плачут.

— А бывает же скучно, мама, и умным, бывает чего-то больно, будто и скучно…

А барыня:

— Умные дети, дружочек мой, всегда веселы.

— Ах, боже мой, какая ты, мама! Ну, глупые скучают, плачут — разве уж тебе их совсем и не жалко?

— Глупых детей наказывают, Зиночка, — отозвался барин, взявши себя за подбородок, — и они сейчас умнеют…

— Да Зиночка у нас умница, — говорит барыня, — она никогда у нас не скучает, никогда не плачет. Это какой-то мужичок иногда приходит, под окном у нее плачет, а Зиночка умница.

Поднялись и пошли себе. Выходя, говорит барыня Арине Ивановне:

— Вы напугали меня, Арина Ивановна, я думала бог знает что такое, а вышло пустяки такие, что даже и понять-то трудно.

— Да вы напрасно Игрушечку не изволили допытать…

— Полноте, Арина Ивановна, пусть себе болтают что хотят. Зиночка у нас умница!

Зиночка умница! — к барышне опять обращается барыня…

А у хваленой умницы такие-то глазки печальные да тоскливые, что вот-вот слезы покатятся, и вздохнула она тяжело.

Арина Ивановна все не спокойна была, и долго она меня после этого душила: скажи да скажи, о чем тогда говорила с барышней.

Барышня все больше ко мне привыкала. И то сказать, что мы ведь всё вместе с нею были. Утром, бывало, проснется барышня, оденет ее Арина Ивановна и поведет к господам здороваться, и я за ними следом иду. Господа за чаем сидят. "А, Зиночка пришла! А ну, Зиночка, присядь!" — говорит барыня, а барин какое-то чудное слово, не русское, велит ей сказать. После того барышне чаю нальют, а мне окрайчик хлеба белого кинут, да и отпустят нас в детскую. Случится ли, что господа сами в детскую придут, то ненадолго. Сядут да и смотрят на барышню, любуются, усмехаются. "Любишь меня, Зиночка?" — спросит барыня. "Люблю", — ответит барышня. "А меня, Зиночка?" — спросит барин. "И тебя люблю". — "Смотри-ка, ротик у ней какой миленькой!" — поймает барыня за бородку барышню, да и кажет барину. "А глазки? — ответит барин, — а ручки-то? а ножки-то?" Обцелуют ручки, и ножки, и ротик, и глазки и уйдут себе…

Арина Ивановна день-деньской хозяйством занята, одни мы себе в детской играем…

Барышня скоро от игрушек отстала — разве уж какую мудреную очень купят, что или звенит, или вертится, — разве такая ее забавит; станет она доходить, как это все сделано да сложено. Любила барышня больше размышлять, да говорить, да слушать. Бывало, подсядет ко мне: "Игрушечка, скажи мне, как ты прежде жила?" Я ей рассказываю, что помню, а она сидит смирнехонько, тихохонько и, ушки навостривши, слушает, слушает… И об чем уж она ни расспрашивала: как землю копают, и как конопли растут, и как их берут, и как крыши кроют, и как холст ткут… Ну, я-то что сама слышала, что на мой глупый разумок детский взбредет, то и горожу ей, бывало. А она так все замечает; глаза у ней такие пристальные, внимательные — точно ей вот это все не нонче, завтра надо самой и уметь и делать… И случалось, что так меня обнимет она крепко и говорит мне: "Игрушечка? я б сама не дошла, как все это делается. Кто ж у вас додумался, Игрушечка?" — "Да я не знаю, — говорю ей, — кто додумался, а все у нас умеют". — "Может, твоя мама, Игрушечка?" — «Может», говорю.

Прелюбопытная, препытливая была барышня. Бывало, как на нее найдет — засыплет расспросами да вопросами: на что это? как то? почему так? зачем этак? Ну, барыня была ленива, чтоб ей что толковать, сейчас на нее тоска нападала:

— На тебе конфетку, Зиночка, да иди себе играй, мой друг!

— Я не хочу твоей конфетки, а ты мне расскажи то и то, — говорит барышня.

Помню, один раз спрашивает она: "Мама, отчего все птицы не говорят?" Барыня уж видит, к чему дело клонится, — вздохнула тяжело.

— Вот, — говорит, — вот, Зиночка, ты уж опять пошла с расспросами!

— Да ты скажи, отчего все птицы не говорят?

— Не умеют.

— Отчего ж попугай умеет?

— Попугай ученый.

— Отчего других не учат?

— Ах, мой дружочек, кто ж их знает! Вот у мамы голова уж болит. В Москве, кажется, ученых птичек продают, поедем — я тебе куплю. — А сама к дверям норовит. Барышня за Москву ухватилась.

— Постой, мама, где Москва?

— Далеко, мой друг, очень далеко — пусти меня.

— Какая это Москва? расскажи.

— Большой город; много игрушек, много конфет продают для умных деточек.

— А еще что?

— Улицы большие, дома, — пусти, дружочек!

— А кто Москву построил?

— Не знаю, мой ангел, ей-богу, не знаю. Да тебе-то на что, кто б там ее ни построил?

Барышня все за полу держит, задумалась и вздохнула.

— Ах, мама, — говорит, — отчего это ты все не знаешь да не знаешь?

А барыня ей:

— Одному богу известно, в кого ты любопытная такая!

— Мама! где бог?

— Ах, дружочек! — ответила барыня в тоске великой: — да на небесах, а то где ж?

— Как же у него там на небесах?

А барыня проворненько юрк за двери. "Арина Ивановна! кличет: идите, займите чем-нибудь Зиночку".

Барышня и на глаза Арину Ивановну не пустила. Зашла себе в уголок и заплакала.

Потом к барину побежала.

— Папа! скажи мне, как у бога в небесах!

А барин сидел себе в креслах, какие-то картиночки переглядывал посвистываючи; вдруг, откуда ни возьмись, барышни, как из-под земли, перед ним: "Скажи, как у бога на небесах?" — а у самой слезы так и льются. Барин совсем оторопел.

— Оленька! Оленька! — кричит барыне:- дай Зиночке конфет.

— Я не хочу конфет, — рыдает барышня: — ты скажи, о чем спрашиваю!

Барин ее за головку взял.

— Не болит головка? — спросил.

— Ну хоть скажи, кто Москву построил? — пристает барышня:- расскажи мне хоть что-нибудь!

И так молит его: ручки сложила, припадает к нему. Барин пощурился, пощурился на стены, да вспомнить, видно, не вспомнил ничего.

— Давно кто-то построил. Теперь уж забыто, кто.

— Как же это забыто, папа? И все забывают?

— А ты как же думала? Разве все можно упомнить?

— О, папа! — говорит ему: — мне жалко забывать! Я бы все хотела знать и не забыть.

— Да что тебе пришло в голову, кто Москву строил? На что тебе?

— Так; знать хотелось, кто и какой был тот, что строил, — сильный, большой?

— Не знаю, — смеется барии: — ведь я его не видал. Может, великан, а может, с тебя. Хочешь, я тебе картиночку подарю — Москва представлена.

Поискал меж книгами и дал ей картиночку:

— Вот тебе Москва, поди-ка, рассмотри в детской. Барышня пошла от него.

Подержала в руках картиночку и отшвырнула от себя на пол. Поплакала себе еще потихоньку и притихла — задумалась, а играть с того вечера уж со мной не играла.

И часто она вот так-то всех дивила. Что дальше, то все она пытливее да привязчивее, тут еще захворала да нравная такая стала, ничем ей не угодит никто.

Арина Ивановна ей и варений и печений, господа игрушек — "не надо! не хочу!" И от всего отворачивается.

— Да чего ж ты хочешь, Зиночка? — спрашивают у ней господа.

— Говорите со мной!

— Ну что ж? О чем?

— Обо всем!

Тяжело барыня вздыхает, глядючи на барина, а барин в ответ плечами пожимает — оба не придумают, как тут горю помочь. Нанесла ей раз барыня картинок разных и рада была, что барышня занялась ими, — а тут беда вышла. Попалась барышне картинка — гора огненная: "Что это? отчего огонь?" — "Это гора огненная", говорят. "Что значит огненная? Отчего бывает огненная?" — "Из земли огонь выходит". — "Отчего выходит?" — "Так, такая уж гора". — "Как так? Ну, пусть у нас огонь из горы выйдет". И пристала: "Скажи, отчего огонь", — и плачет и кричит. Барина позвали… "Зиночка, — говорит барин: — есть, дружочек, такие горы, что вспыхивают; они далеко — а у нас горы простые". Рассказал-то барин хоть не понятнее, да вид у него был важней, чем у барыни. Ну, а барышня все-таки свое: "Скажи, отчего огонь у нас не вспыхивает, отчего там вспыхивает?" Барин и осерчал немножко: "Что это, Зиночка, пристала! Ты всех нас замучила".

Она ничего не слушает, разливается — плачет. Да стала еще к тому хворать и шибко росла, просто не по дням — по часам росла… и все чудней становилась. То, бывало, по целым дням шумит, ко всем придирается, привередничает, и того хочу и другого хочу — ей всем угождают, — тогда она все бросает: "Не надо! мне скучно!" и плачет… А то бывало так: сидит она целый день, не шевельнется — думает, и как примется глядеть куда с утра, то до вечера глаз не отведет, на стену ли, в окно ли смотрит, и не видит, а говоришь с ней — не слышит. Чаще да чаще стало на нее находить… Господа очень сокрушалися: и покою с нею нету, и что из нее выйдет, один бог весть. Давно еще они поговаривали, что надо Зиночке учиться, пора, да все сбирались выписать ей учительницу, а тут уж они мешкать и откладывать не стали и говорят барышне:

— Зиночка! к тебе скоро тетя славная приедет, станет тебя учить, — ты будешь умница? Ты ее слушаться будешь?

— Не знаю, — отвечает барышня. — Она-то меня тоже будет слушаться? Когда я буду о чем спрашивать, она от меня не уйдет, как ты? — говорит.

— Нет, мой дружочек, она всегда с тобой будет, — ублажает барыня: — она тебя всему научит, и ты будешь умная, умная девочка.

— Так я буду ее слушаться! — вскрикнула барышня. — А когда ж она приедет?

— Скоро.

Барышне уж загорелось: что не едет да что мешкает. Ждет не дождется своей учительницы. Только у ней и речи что об ней. "Игрушечка! — говорит мне: — ты рада ей будешь? Очень рада ты ей?.." Не рассудит, какая ж мне-то радость? И кто ее знает, какова приедет…

Приехала немочка выписная. Смирная такая, молоденькая, беленькая и рукодельница великая: никогда она без работы не сидела. В будни шьет, в праздник чулок вяжет, и так вяжет, на память, не глядя на спицы, а сама книжку читает. Барышня ее встретила с радостью такою — так ей в глаза и смотрит. Принялась она за ученье немецкое, — что и засыпает, твердит уроки да слова немецкие. И скоро все понимать стала, Слушаючи, и я себе словцо-другое запомнила. Только не надолго наша барышня к немочке прильнула, не по ней она была совсем — всего боялась, на всем запиналась, мешалась; а барышня — к огню ее можно приподобить — такая была; еще ж и хворая — так гневная и нетерпеливая. Начала барышня немочку гнать.

— Барышня, — спрашиваю: — за что вы всё на немочку сердитесь?

— Ах, Игрушечка! — отвечает, ручки свои сжавши: — она меня измучила! Я б ее и видеть-то не хотела!

— Да за что ж так?

— Ах, Игрушечка! ты еще не знаешь, какая она мучительница! Прошу ли ее: погодите читать, расскажите мне вот это, нет, никогда не позволит. Что мне придет в голову, так захочется знать поскорей, поскорей, а она: "Пишите! урок учите!" Я плачу, я прошу — нет, никогда не послушает, не пожалеет! Я б ее очень любила, а теперь видеть не хочу!

Ну, думаю, на тебя трудно угодить! С тобою надо умеючи да умеючи! А немочка сама только что из детей выходила, где ей с такой быстроумкой справиться; да и от природы она тиха была очень и смирна и плоха-таки немножко. Немочке тоже не весело приходилось, частенько, бывало, всплакнет. Всем в доме ее жалко было.

Прежде Арина Ивановна очень косо на нее глядела, а там видит, что немочка и воды не замутит, утихла, только сердилась на нее, что по праздникам работает. "Через эту безбожницу, говаривала, и нам еще беда будет! того и гляди, что или пожар, или гром ударит, что у нас господни праздники не соблюдаются!" Да, слава богу, случая не было никакого. И то оказать, какой это грех работать? И сложа руки спасенья ведь не захватишь! И часто, бывало, Арина Ивановна спрячет у немочки работу в праздник, — та ищет, тревожится, не найдет никогда, вот и празднуй, хочешь не хочешь; а в пост не дает ей сливок к кофею… немочка все ничего, разве поплачет втихомолку. Что дальше, то бедной немочке хуже: барышня уж и вправду глядеть на нее не хочет. Увещала ее барыня, а у барышни весь ответ: "Отошли ее, мама, я ее не хочу видеть!" Раз, барышня уж почивала, кличет меня немочка, просит воды. Я ей воды подала, вижу, что у ней глаза опять заплаканы. Я и спрашиваю, то словом, то знаком, как умею, о чем она плачет? Залилась немочка слезами да рукою показывает на детскую, «сердитая», говорит.

— Нет, — говорю я ей, — она не сердита. — Хочу ей растолковать, да не сумею.

— У вас же дети какие? — спрашиваю. Она меня поняла. Села прямо и чинно на стуле, глазки опустила и начала спицами перебирать проворно. — Послушные, рабочие дети у вас? — говорю.

— Да, да! — отвечает и пуще в слезы.

Еще она у нас пожила, потерпела и попросилась, чтоб ее отправили. Ее и отпустили.

Барышня сначала, кажись, и рада очень была, что немочка едет, а при прощанье вдруг затосковала, крепко так немочку целовала и все на нее глядела, глядела, глаз не сводячи. Все в доме об немочке жалели, а забыли ее скоро тоже все. Добра вот была и приветна, да чужа как-то: ни она по нас, ни мы по ней не пришлись.

Дольше всех ее барышня помнила и раз мне говорит:

— Игрушечка, всегда Каролина Карловна такая будет?

— Какая? — спрашиваю.

— Часовая.

— Как часовая?

— Да все у ней по часам, и сон и слова.

— Да, вашей бурливости от нее не дождаться, — смеюсь, а барышня стоит и о чем-то раздумывает.

На место немочки привезли ей француженку, крошечную бабеночку, вертлявую, носик у ней ястребиный, глазки так и бегают. Все она тихонько покашливала и ходила по горницам, высокими каблуками постукиваючи. А кланяться она так кланялась, что ни к кому спиной не оборачивалась. Барышня ждала ее — не радовалась. "Не приедет такая ко мне, как я хочу!" — говорила мне и встретила француженку угрюмо, да та ее сразу озадачила: бросилась обнимать, целовать, схватила на руки, зачастила словами, по-русски она говорила куда смешно. На другой день француженка в куклы стала с барышней играть и усы себе навела чернилами, — барышня все не поддается ей, только улыбается, будто нехотя, и глядит на нее пытливо, и говорит мне: "Игрушечка! какие разные люди-то бывают!" Билась, билась француженка, все барышня дичится.

Вечером вижу, француженка манит меня из дверей к себе. Иду. Она меня по щеке потрепала и дает мне старенькую ленточку, а сама шепчет: "Слушайся меня, я тебя буду дарить". А я молчу. "Ты всегда с барышней?" спрашивает. «Всегда». — "Как же вы играете, что барышня любит?" — "Разговаривать любит". — "Как так?" — "Любит, говорю, чтоб рассказывали ей все, а она чтоб слушала". — "Хорошо, хорошо, — шепчет мне, — говори мне все, что знать будешь, я тебя всем обдарю. Смотри ж, никому о том не скажи". И махнула рукой: «Иди». Я пошла от нее, да и думаю себе, барышнины слова вспоминаю, что каких-то людей на свете нет!

На другой день француженка в такие рассказы пустилась; без умолку говорит, говорит — барышня слушает и все к ней ближе подвигается… Что долго рассказывать? В месяц она барышню совсем в руки взяла; слова ее слушается барышня, не отходит от нее. Господа радуются себе, что барышня повеселела, не знают, как им Матильду Яковлевну благодарить и чем; то и дело ей подарки, а Матильда Яковлевна руки к груди прижимает да приседает перед ними. Скоро она прибрала к рукам и барыню и барина: ее обо всем спрашивают, с ней обо всем советуются.

Арину Ивановну точило горе: невзлюбила она француженку, а видела, что та всем домом вертит и даже ее ненависти не замечает, а ненавидела ее Арина Ивановна всей своей душой; походку ее заслышит — изменится в лице. Да уж не прежняя немочка безответная это была, чтоб ее постным силой кормить — нет! с этой шутки плохие. Она сейчас к барыне и этак, шутя да смеясь, все расскажет, — веселехонько, хоть у самой на сердце кошки скребут. И зовут Арину Ивановну к барыне. Арине Ивановне выговор…

А мое житье какое было? Хоть попрежнему я была при барышне, да уж была я одна-одинешенька; барышня совсем меня бросила, все с француженкой, все с Матильдой Яковлевной, а я с утра приду, простою у притолоки день целый, так меня и не вспомнит никто. И Арина Ивановна, и та пренебрегла тогда мной; она не заметит, стукну ли я, войду ли, не то чтобы, как прежде, надзирать за мною, следить. Правда, что она стала не такая нападчивая, — задумчива ходила и сурова, а тиха. То я, бывало, с барышней поговорю, то от Арины Ивановны стерегуся, а тут я осталась уж совсем ни при чем. Сердце мое очень ныть стало… что некуда и не к кому мне пристать на всем свете белом… Сижу в каком-то я раз полусно и слышу, кличет Матильда Яковлевна и дает мне в руки свою шкатулочку. "Хочу, чтоб починили хорошо!" — говорит и показывает, что уголок отклеился. Я схватила эту шкатулочку обеими руками, да никого не спрашиваючи, опрометью, через сад, к столярной. У самой сердце стучит, вот будто я из темницы вырвалась. Бегу, бегу, а прибежала к дверям и оробела. Тихонько двери отворяю — вижу, там человек пять на работе: кто стругает, кто пилит, кто меряет; по окнам везде стружки, на полу тоже стружки ворохами навалены. Все ко мне обернулись, все на меня глядят: "Что ты? зачем ты?" Я показываю им шкатулочку. "Андрей, а Андрей!" — стали кликать, и вижу, высокий человек из боковой горенки выходит… Я его сейчас узнала, вспомнила, как он мне говорил: "Бедная ты девочка завезенная! выздоравливай-ка ты скорей!" Все такой же он был, и веселый, и кудрявый, и ласковый. И он меня узнал. "Ишь, как выросла, сказал, ну расти себе, расти!" А другие у меня шкатулочку уж взяли, ему показывают, разглядывают, спорят. Один там, бойкий такой, все он стоял подбоченившися. "Я, говорит, могу и получше этакой сделать".

А ему другие: "Да ты и такой не сделаешь!" — "Лучше сделаю!" Спорить опять начали. Андрей мне говорит: "Приди завтра за шкатулочкой, будет починена". — "Можно мне стружечку взять?" опрашиваю. Он захватил полны руки тех стружек, да и обсыпал меня всю ими…

И целый день все я после думала, что вот завтра я опять пойду туда, и что завтра мне Андрей скажет, усмехнется ли, глянет ли, или он меня не заметит за работой?..

Ходила я, и он меня приветно опять встретил и сказал: "Собраться надо да тебе игрушечку какую сделать!" С той поры так меня и тянет туда, да не смею и скучаю. И что сделала. Держу я раз барышнину игрушку — барин ей привез домик, совсем настоящий домик, — верчу я тот домик да думаю: "Домик, домик! что бы тебе изломаться-то! а меня послали б чинить отдавать, и я б побежала… Что бы тебе, домик, рассыпаться!" а домик — хруп! да и рассыпался. Перепугалась я тогда. Не так барышни боялась, а что достанется от Арины Ивановны, что от Матильды Яковлевны будет. Стрелой я пустилась прямо к Андрею. "Что такое? Что?" спрашивает, а на мне лица нет. "Не бойся, не бойся, я починю, никто не узнает. Ах ты, бедненькая, как перелугалася!" Смеется…

Живем так-то, каждый с своею заботой, и вдруг замечать стали, что барышня совсем нравом изменилась, и опять на нее стало находить. То она от Матильды Яковлевны шагу не отступала, а то сторониться стала. Перестала ее расспрашивать, почти и говорить с ней перестала. Подаст урок, да и молчит целый день. Хочу, бывало, я к ней подойти, да не смею, боюсь Матильды Яковлевны, а барышня сама не позовет и, словно она никого около себя не замечает, сама с собою шепчет.

Матильда Яковлевна совсем не та стала к барышне, суровей и строже; уж не то чтоб у барышни ручки целовать, как сначала, она уж и прикрикивать на нее стала. Как прибрала она господ к рукам, то ничего не боялась. Барышня долго терпеливо все переносила, что я только дивлюсь, а Арина Ивановна божилась, что француженка околдовала барышню. Спрашиваю я: "Барышня! очень вы Матильду Яковлевну любите, что вы все от нее сносите?" — "Игрушечка! — отвечает мне: — она рассказывает так хорошо и много, много всего знает. Может, она мне еще расскажет что…" И все сидит около Матильды Яковлевны, и тихо ждет, и тихо вздыхает… Матильде Яковлевне она надоела скоро; стала она от себя прогонять ее и стала над нею подсмеиваться… Раз Матильда Яковлевна уж очень с ней дерзко обошлась, накричала, набранила, и было барышнин нрав прежний проявился: вспыхнула она и заговорила так, что Матильда Яковлевна струсила и все в шутку обернуть захотела.

Барышня от нее отвернулась и ушла. Не говорит она с того часу с Матильдой Яковлевной, не подходит к ней. Матильда Яковлевна хоть спокойный вид на себя принимает, а крепко тревожится и все у меня выпытывает: "Что барышня? что говорила? С кем говорила?" Я вижу; что и барышня не спокойна: ухожу я от нее поздно вечером — не спит, ранним утром застаю — не спит. "Барышня! говорю, чего заботные такие?" — "Тяжело мне!" ответила. "Матильда Яковлевна вас огорчила?" И она опять: "Тяжело мне, Игрушечка!" Прошло сколько дней. Все барышня в тоске, и все, видно, душа ее волнуется. Одним утром прихожу, застаю, что она уже совсем одета, стоит подле окна. А лицо у нее было тогда такое, словно она кого одолела или решилась, пошла на что. Быстро ко мне обернулась и спросила: "Матильда Яковлевна встала?" — "Нет еще", говорю. "Скажи мне, как встанет, сейчас же скажи, Игрушечка!" Я пошла, дождалась, пока Матильда Яковлевна встала, прихожу и говорю. Она изменилась в лице. Постояла середь горницы и пошла прямо к Матильде Яковлевне. Та сидела, чай в своей горнице пила около столика. Удивилась очень приходу раннему и пытливо глядит. Тихо подошла к ней барышня и тихо села около нее на скамеечке, как прежде садилась ее рассказы слушать, и сама так глядела она на Матильду Яковлевну, словно и корилась ей, и просила, и ласкалась… У Матильды Яковлевны глазки сверкнули — обрадовалась, только радость свою скрыла и едва глянула на барышню. Стала ей выговаривать и попрекать; барышня все белей да белей становится и молчит. Замолчала и Матильда Яковлевна сердито. Пыталась барышня с ней заговорить и такие тихие да ласковые ей слова говорила… Матильда Яковлевна все-таки ей надменно отвечала и грубо так… Приехали гости, за Матильдой Яковлевной прислали, она с собой барышню кликнула; та за нею покорно пошла. Гости спрашивают, чего это Зиночка изменилась?

И господа тогда вдруг перемену увидели, встревожились. Матильда Яковлевна берет барышню за руку и середь гостиной ее выводит и давай рассказывать: что вот какая Зиночка упрямица была, да теперь сама хочет исправиться, вот сегодня прощения просила… "Да?" — спрашивает у барышни. Та чуть слышно что-то сказала; бледна она стояла и вся дрожала. Хотела уйти — Матильда Яковлевна не пустила, около себя посадила. Гости все стали тогда барышню хвалить, целовать, стали советы ей давать. Господа радуются, а Матильда Яковлевна все говорит им: "Да, вы недаром свою Зиночку на мои руки отдали!" Сказал ли кто слово лишнее или чем другим обидел барышню, только она пришла из гостиной словно больная и очень долго плакала… С этого дня отшатнулась она от Матильды Яковлевны навсегда, навек…

Спохватилась тогда Матильда Яковлевна. Давай заискивать, всячески ухаживать, ублажать — ничего уж не помогло: только, бывало, посмотрит на нее барышня так, что будто и жалеет ее и брезгает ею… Матильда Яковлевна боялась, чтобы господа печали барышниной не заметили, чтобы не вздумала барышня на нее жаловаться…

Барышня не жаловалась, только еще стала она задумчивее, очень поскучнела и часто плакала. И плачет, бывало, уж не попрежнему, с криком да с сердцем, тихо себе плачет да горько… Все это замечала Арина Ивановна, и уж не раз она к барышне тайком пробиралася; ручки у ней целует. "Я ваша слуга верная, я!" — все твердит, а та и слушает и не слышит.

— Чего вы всё не веселы, все скучаете? Замучила вас, видно, ученьем-то, мое сокровище? — говорит барышне.

— Да я ничему не выучилась и ничего не знаю, как же замучила? — ответит печально.

— Ах она, ехидная! — воскликнула Арина Ивановна: — сколько времени учит, а ничему не выучила! Да она нарочно ученье тянет, чтобы побольше поживиться от папеньки, от маменьки… Да она обманщица лукавая!

И, верно, ее слова барышне западали в душу, все она печальней становилась. "Игрушечка! — часто говаривала, — никто нам правды не скажет истинной! Вот как, Игрушечка!" Матильда Яковлевна все видела, все знала, как Арина Ивановна барышне нашептывала, как к ней тайком прокрадывалась, видела, а молчала, будто не до нее дело, и весела была всегда и говорлива; хоть часто, бывало, с сердцов у самой ручки дрожат, а улыбается и глазки щурит ласково…

Минуло барышне четырнадцать лет. Тут уж и все стали замечать, что она умом мешается… забывать стала имена… Особенно начала она мешаться, как побывала на похоронах. Умерла в соседстве богатая барыня, и весь околоток зван на п.охороны. Пышно ее х.оронили — такой ее последний завет дан детям, — и наши господа были и барышню с собой брали… Только она приехала, я сейчас заметила, что глаза у ней нехороши. "Игрушечка! — шепчет мне, — ты видала мертвых?

Понимаешь ли, что значит умереть?" Я хочу о другом заговорить, она меня не слышит и все себе твердит одно: "Живет человек, у.мирает человек; все живут, все умирают". И кто к ней ни подойдет, она всем одно и то же… Ничем ее нельзя отвлечь от мысли той, ничем рассеять. Господа тогда перетревожились, послали за лекарем. Лекарь говорит: «Помешана». Помешательство, ее было тихое; иногда она как будто и в себя приходила. Слез ничьих не могла видеть, вся побледнеет, бывало, задрожит. Я ей говаривала: "Не тревожьтесь, барышня; со всеми горевать не станет вас". — "Игрушечка! — отвечала мне: — когда плачет человек, ты знаешь ли, как ему больно! А я знаю! я знаю, как больно!" Мало ей лекарством помогали. Стала она всех дичиться; потом стала от всех бегать, — тоска у ней безотходная была, ныла она да чахла. Перестала узнавать — ни отца, ни матери не узнавала. Кручинились господа. Громко Матильда Яковлевна вздыхала. Соседи приезжали проведывать, смотрели на нее из-за дверей, жалели, а она стоит середь горницы, думает, думает, словно хочет что-то припомнить, да не дается ей, и в муке великой она за голову берется… А то плачет горько, горько плачет по целым часам. Спрашивай — не ответит, не заметит или испугается — убежит. С горя по барышне и барыня хворала это время. Матильда Яковлевна все около нее, утешала, успокоивала, а я при барышне. На моих руках она и умерла…

В розовый бархатный гроб положили ее, сухонькую, худенькую, и такое у ней было личико заботное, такое печальное — вот, кажись, большие глаза откроются и в сомненье она станет спрашивать о чем-то…

После барышниной смерти барыня меня за собою ходить приставила. "Она за Зиночкой ходила — я хочу, чтобы она и при мне была". А время своим чередом пошло, стали привыкать, слезы высохли, только вздохнут о барышне, как вспомнят, да поскорей речь о другом заводят, повеселей… Сняли черное сукно со стен: опять и шумно и весело в хоромах; опять господа обеды званые дают. Матильда Яковлевна все у нас живет, да и отъезжать, видно, не думает. Она с господами неразлучно; барыня только глаза откроет, уж Матильду Яковлевну кличет. Матильда Яковлевна и книжки вслух читает, Матильда Яковлевна и гостей забавляет, она ж их и осудит, и осмеет, и передразнит, как выпроводит. Вот это, бывало, по вечерам, если случится, что никого гостей нету, Матильда Яковлевна и почнет в разных лицах являться: то генеральшей войдет Чернихинской, ну совсем генеральша, так же и шаль по всему дивану распустит, чтоб никто рядом не сел, и посматривает так же строго на всех… то представит карачевскую барышню, что все вздыхает и платочком обмахивается… всех она, бывало, переберет, всех-то до единого. И очень господ этим утешала: так хохочут, что приходилось иногда обоих водой брызгать… А Арина Ивановна ночей не спит, в тревоге она да в сомненье: стала Матильда Яковлевна что-то часто в хозяйство вмешиваться, войдет к Арине Ивановне: "Дайте ключи!" — и, не дождавши слова ответного, возьмет сама и пошла по кладовым шарить. Барыне жаловаться было нечего, с каждым днем больше ее обходила Матильда Яковлевна. В обиде, в досаде, в тоске сидит себе одиноко в своей комнате Арина Ивановна; похудела и пожелтела; перестала к попадье в гости ездить, перестала и к обедне по воскресеньям ходить. С нами то вдруг ласковая такая, такая приветная, свои сны нам рассказывает, работой нашей не нахвалится, то вдруг раскричится, разлютуется, все не по ней, все нехорошо, грозится: и то и другое будет вам…

Если встретится с Матильдой Яковлевной лицом к лицу — всякое дело бросает, прочь бежит. А Матильда Яковлевна и не пускает, останавливает и своими словами ласковыми да приятными разобидит ее и до самого сердца доймет, а за обедом льстивым голосом спрашивает: чего задумалася? здорова ли?

Побелеют губы у Арины Ивановны, глухим голосом она за внимание благодарит, а Матильда Яковлевна усмехается да шейку вытягивает. "Что, что? я не расслышала, говорит, что?" И благодарит ее Арина Ивановна в другой раз за внимание… А то помню, как подошла она к Арине Ивановне и приласкала ее: "Милая моя!", а сама ее по плечу потрепала, глазки прищуря с улыбочкой. Задрожала вся Арина Ивановна, и дух у ней занялся, не может слова вымолвить, глаза черные засверкали — а та на нее глядит все усмехаючись да легонько по плечу ее треплет…

Выговаривала Арине Ивановне барыня: "Что это вы, Арина Ивановна, всё такие скучные, — вы и на нас, милая, скуку наводите, да и смотреть вы стали так угрюмо. Заговаривает с вами Матильда Яковлевна, вы едва отвечаете, как же это можно так, это невежливо…" Начала седеть Арина Ивановна…

Раз Матильда Яковлевна долго с барыней запершись в спальной сидела, и выбежала Матильда Яковлевна очень весела оттуда, прямо к Арине Ивановне. "Дайте ключи, говорит, дайте, милая Арина Ивановна моя, вы теперь уж будете на покое — поздравляю!" — "Как? — проговорила Арина Ивановна. Потом бросила ей ключи на стол: — Чтоб тебе добра не было, змея подколодная! а я тебе этого не забуду!" Матильда Яковлевна, как ни в чем не бывало, схватила ключи и побежала. Слышала ли она, что ей Арина Ивановна сказала, нет ли — кто ее знает.

— Поеду от вас, — говорит нам Арина Ивановна, — поеду, да нигде мою злодейку не забуду!

Пошла она к барыне: "Покорно благодарю за милости ваши, сударыня! Пусть вам другие лучше моего послужат!" А барыня ей: "Что это значит? Вы куда сбираетесь разве?" — "Приказали ключи у меня отобрать, значит, я не надобна", — говорит Арина Ивановна. "Полноте! Я это сделала для Матильды Якввлевны — ей хотелось похозяйничать, а вы все-таки оставайтесь у нас; зачем вам уезжать? Да мы привыкли к вам, и вдруг вас нет — останьтесь, Арина Ивановна, останьтесь.

Будете Матильде Яковлевне помогать". Подумала-подумала Арина Ивановна и осталась.

Прошло после этого месяцев, может, с пять. Матильда Яковлевна на целый дом ключами гремит и свои приказы выкрикивает. Арина Ивановна с утра до вечера в своей горенке, редко и к обеду выйдет, все жалуется: "Больна! неможется!" И глянуть на нее — иссохла, извелась; в лице у ней ни кровинки, или уж огнем щеки горят; глаза у ней беспокойные, блестящие… А Матильда Яковлевна то ей варенья с ложечку пришлет, то сливок в чашечке на донышке… Слуги-то меж двух огней; и не понести боишься: Матильда Яковлевна пошлет да сама за дверями слушает — отдашь ли; и подать боишься, что Арина Ивановна посланцев неласково принимает — чем попало им в голову, а приношение об пол. Так-то было сначала, потом Арина Ивановна не то присмирела, не то сама гневом своим утомилась, — только глянет да головой кивнет…

Так мы петрова поста дождали. Петровками на первой неделе, в ночь, внезапно Матильда Яковлевна захворала: кричит, вопит, — весь дом подняла на ноги. Скорей за лекарем — нету, на следствии; за другим — к какой-то барыне в чужой уезд взяли; а Матильда Яковлевна не своим голосом кричит: "Умираю! умираю!" Ей и припарки и примочки — хоть бы что помогло. Все в тревоге большой, в страхе, только Арина Ивановна из своей комнаты не выходит. Побежала за ней.

— Сама больна! — ответила.

— Матильда Яковлевна у.мирает! — говорю.

— Туда ей и дорога!

— У вас лампадка потухла, зажечь?

— Не надо. Иди себе.

Как лежала лицом к стенке, так и не обернулась.

Барыня заметила, что ее нету. "Что это значит, отчего не пришла Арина Ивановна? где она? Позовите ее". Тогда она пришла, бледна очень, завернувшись в черный платок. "Арина Ивановна, — к ней барыня. — Что тут делать? как быть? Не стыдно ли вам, что стоите вы как каменная, ни за что не возьметесь, не поможете? ведь она может умереть!" — Я ее от смерти не спасу, сударыня, если ее час пришел! — так-то мрачно ответила, что барыня примолкла и только охнула. А Матильда Яковлевна как увидала, что Арина Ивановна подходит, руками замахала на нее и закричала: "Не подходить! не подходить ко мне!" Как стала в углу Арина Ивановна, недвижно целую ночь простояла. К свету Матильда Яковлевна померла… Стоят все над покойницей, и тужат, и дивятся, что вот с.мерть-то скорая да нежданная. Подошла и Арина Ивановна, на нее поглядела, а перекреститься не перекрестилась и прощаться не стала. Барыня плакала и Арине Ивановне говорила: "Ах, Арина Ивановна, как жаль-то ее, как жаль! Распорядитесь похоронами, хороните се поскорее — я сама боюсь заболеть от грусти!" И приказ отдала никогда к столу грибов не подавать — говорили, что с.мерть Матильды Яковлевны от грибов: она всегда приказывала для себя особенно к ужину грибы готовить и того вечера ими ужинала. п.охоронили Матильду Яковлевну, а добро ее все барыня Арине Ивановне отдала.

В сумерки пошли мы перетаскивать сундуки к Арине Ивановне в горницу; Арина Ивановна и промолвила: "Хотела, молвит, ты у меня кусок хлеба отбить, хотела меня выжить, да вот сама в сырой земле лежишь! Теперь на моей улице праздник!" И усмехнулась.

"Запирайтеся, двери, запирайтеся! — приговаривает, захлопываючи двери: — пустей, горенка замкнутая!" Да вдруг как вскрикнет не своим голосом, мы чуть сундук не упустили — оглянемся, она бледная как с.мерть, вся дрожит. "Что такое? что такое?" Никак от нее не добьемся и от дверей ее оттащить не можем. "Поймала меня, не пускает, поймала!" — шепчет Арина Ивановна и в ужасе великом крестится рукой дрожащей. А то она сама свое платье дверью прихлопнула, да примстись ей, что ее покойница поймала. Ну, огляделись, успокоились, посмеялись. Усмехнулась и сама Арина Ивановна, да не душевно она усмехнулась, и видели мы, что все она крестится, и молитвы шепчет, и вздрагивает, и озирается…

Вечером сидим мы, девушки, за работою в девичьей, а колокольчик динь-динь беспрестанно: все кличет Арина Ивановна то за тем, то за другим. То спросит, не идет ли дождь, то воды велит подать, то кошку ей принесть. "Что это Арина Ивановна сегодня раззвонилась?" — говорим меж собой. На другой вечер опять поминутно кличет. Две свечи горят у ней в горнице — когда это видано? Вздумала нитки мотать и меня держать моток позвала. Я стою да со скуки гляжу ей в лицо. "Какое мрачное у ней лицо-то!" думаю. И все она к чему-то, прислушивается, все ее словно дрожь пронимает, и то и дело со свечей снимает. "Тускло как горят, слепые свечи!" — все приговаривает. А свечи были как свечи и горели ярко.

— Игрушечка! — говорит она мне и усмехается, да так усмехается, что мне чего-то ее жалко стало, сама не знаю чего, а стало ее жалко:- Игрушечка, расскажи ты мне сказочку какую-нибудь!

— Я не знаю, не умею, — ответила я ей.

Она замолчала и опять мотает. Много мотков в тот вечер она перемотала. Пробил первый час.

— Поздно! — говорит. — Как скоро эти часы бегут: не успеешь оглянуться, уж и ночь. Ну, Игрушечка, ступай себе. Да постой! Что, ты все еще боишься в чуланчике спать?

— Нет, — говорю, — привыкла.

— А то приди-ка ты ко мне ночевать. И тебе б веселей, да и мне прислужишь случится, вот вчера кликала, кликала воды подать, никого не добудилась. А у меня сегодня что-то голова болит.

Принесла я свою постелю в ее комнату, жду, что она ляжет, что свечи погасит. Она легла, а свеч не погасила. "Не надо, говорит, пусть их горят. У меня что-то голова болит — не спится". А сама все бледней да бледней, все вздрагивает да крестится, и на меня такой страх навела, боюсь, хоть сама не знаю чего. И до света мы с ней глаз не сомкнули. На другой день все на Арину Ивановну люди поглядывают, перешептываются, дивятся; она заметила. Вечером опять прихожу. "Иди себе, говорит, сегодня мне получшело". Я и пошла в свой чуланчик. Только я глаза свела — так страшно кто-то закричал, что я опрометью бросилась в девичью, а оттуда мне навстречу уж бегут, свечи зажигают, суетятся, все перепуганы.

Случилось что-то с Ариной Ивановной. Вбежали к ней — она вниз лицом на своей кровати лежит, как мертвая. Мы ее подняли, воды дали напиться; пришла она немного в себя. "Садитесь, садитесь", — сажает нас на свою кровать. Мы только смотрим друг на дружку, дивно да чудно нам, а Арина Ивановна то к тому, то к другому прижимается, как малое дитя. "Не уйдите вы от меня, не уйдите! просит, не покиньте!" И господа услыхали, потревожились, звонят в колокольчик: что такое? кто кричал?

— Арине Ивановне что-то приснилось, Арина Ивановна кричала.

— Да что ж ей приснилось?

Тогда и говорят, что, верно, ей покойница Матильда Яковлевна привиделась.

— Какие пустяки! — вскрикнули господа: — вот выдумки несообразные! — А у себя, приказали сейчас же лампаду зажечь… С тех пор как вечер, так Арина Ивановна и скликает нас и рассаживает вокруг себя.

Днем еще ничего, и по хозяйству похлопочет, а как вечер — беда. И плачет и дрожит. Ночью у ней свечи не угасают и девушки очередуются, не спят при ней. То белое ей в окне мелькает, то чья-то ей походка слышится, то дунет кто-то ей в лице холодом, то чудится, что-то в уголку шевелится, то за собой смех слышит.

Стал слух носиться между людьми, что покойница к Арине Ивановне по ночам ходит и мучит ее за то, что смерти ее радовалась; много было об этом толков, много домёков… да ведь всего-то не переслушаешь, что люди говорят… только что на всех страх нашел; сами господа хоть днем и посмеивались и бодрились, а к вечеру начинали прислушиваться да оглядываться… Двери в той горнице, где Матильда Яковлевна жила, забили наглухо и каждую субботу покойницу в церкви поминали…

Понемногу стали успокоиваться — не находила покою одна Арина Ивановна до самой смерти. В страхе да в тоске она скоро и зачахла. Перед смертью у всех у нас прощения просила и с рыданьем говорила: "Помолите вы за меня богу! Помолите!" Священник, что ее исповедовал, тихий старичок такой, вышел от нее сам не свой и все крестился шел. Какое у ней было добро, какое имущество, Арина Ивановна на церкву да на нищих завещала.

После Арины Ивановны нам было вольнее: и на крылечке постоишь и сад обежишь — не боишься. Барыня за нами не следила, лишь бы ей все было готово, подано, а то что себе хочешь делай, где угодно будь. Кроме еще того, говорю, господа в последнее время в большой тревоге были и печали: совсем денег не было. Пшеницу они еще на корню продали, и стало им не надолго: отпраздновали барынины именины, а на свои барин больным сказался, не было ни обеду, ни пиру, и ставни велели затворить, чтоб видел, кто приедет, что так-то уж хворы, что и свету божьего глаза не сносят. Все барин письма пишет, а барыня через его плечо читает да вздыхает; ответные, верно, не хороши, не веселы шлют: как ни получат — призадумаются, совсем примолкнут.

Ходила я раз по саду, под вечер, вдруг прямо к моим ногам яблочко упало, да такое славное, наливное яблочко. Подняла я да оглядываюсь. Господи! откуда это? а невдалеке от меня Андрей стоит — смеется. "Испугалась?" спрашивает. «Нет», говорю… и давно ли он тут гуляет, спрашиваю. "Я давно уж гуляю". — "Как же я не видала"? — "Да я ходил вдалеке, сторонкой, да смотрел, как ты гуляла, как думала… и о чем так думала?" — "Мало ли что в голову придет, а рассказать-то ведь трудно, — ответила ему. — Какие славные вечера теперь стоят, погожие", говорю. "Да, — ответил он: — тихие". Да и разошлись мы… Я ему за яблочко и спасибо не оказала, как-то забыла. Ну, думаю, в другой раз увижу, скажу… На другой вечер опять я в саду его встретила и за яблочко поблагодарила, да больше-то и не приберу, что ему оказать: опять вечер погожий похвалила… да «прощай» говорю.

— Что ж, если вечер-то вправду хороший, отчего не погуляешь? — спрашивает.

— Нет, — ответила, — нельзя, работа есть барская.

— Может, не к спеху? — промолвил.

— Нет, спешная… прощай…

И пошла. Оглянулась, он стоит и мне вслед глядит. А работы у меня не было тогда никакой, и сама я не знаю, зачем перед ним слукавила… Пришла в хоромы, села да до поздней ночи просидела под окошечком, сложа руки…

Стали мы каждый вечер встречаться… Он мне слово скажет, я ему — и разойдемся…

Неприметно свыкались. Кажись, что тут, одно слово перемолвишь да в его глаза приветные глянешь, — а присушило, приворожило на целый век… Всем он мне полюбился: и красой, и речами ласковыми, и разумом быстрым. Веселый был такой, на все-то отважный да бравый… Он мне за утеху и за совет стал. Затужу ли, загорюю ли, приду около него поплакать, он мои слезы осушит своим словом совестливым… И говорил он мне, бывало: "Не горюй! жить и так горько! Кручиною ты ничего не возьмешь — бери сметкой да спокоем!" Вот как я подле него, то и голову подниму, а нет его, кажется, что и земля из-под ног у меня уходит. Ведь как раз горе человека придавит, придушит, будет он на весь век знать. Сломи-ка верхушку с дерева, — после и роста его и поливай, пойдут новые отростки молодые, побеги зеленые, — а верхушки все нет… И он тоже сирота был и взрос одиноко, да как-то ему далось все в руки: и сметливость, и веселость, и отвага, — а я себя только к тоске приспособила… Бывало, когда я его своей печалью запечалю, что смолкнет он, призадумается, так только кудрями шелковистыми тряхнет и словно с плеч ту печаль сбросит… не то что я с своей расстаюсь, будто нехотя, будто ее жалеючи… Настала осень дождливая, ненастная, вечера темные, густые тучи по небу бродят, разве сверкнет одна ясная звездочка и опять пропадет, а мы станем где под навесом около хором, частый дождь и бьет и сечет в горячее лицо — горюшка мало! Разве только скажешь: экой дождь славный!

А зимой! вьюга, метель, вихри снежные пусть себе морозят, заносят, только бы нам верное слово перемолвить. Положили мы к господам идти, как избу себе поставим. "Что ж, — говорил Андрей, — я тебя не хочу в людскую привесть, а вот весною свою избу поправлю, да тогда на свое хозяйство, в свой уголок…" Весной перекрыл он избу, ставни узорные поделал, крылечко решетчатое.

Все дивуются да догадываются: "На что Андрей избу украшает? Не хочет ли Андрей жениться? И на ком думает?" А правды никто-никто не знал, не ведал… Изба его стояла в ряду с другими, и часто я пробиралась туда огородами, бывало, да тайными тропиночками. Приду да и сижу там, и никто того не мыслит. Сижу себе там да думаю: вот тут я свой сундучок поставлю, а тут я образок повешу; и как это я его встречать буду, как он домой придет, и как я тут у него хозяйкою буду — все, бывало, передумаю. Часто мне барышня покойница вспоминалася, — и вспомнится живо так, будто вот ее тихий вздох я слышу… И с Андреем сидючи, вдруг вижу, она как словно пронесется передо мной… Я часто, бывало, говорю Андрею, рассказываю об ней…

— А забеги-ка нынче в рабочую пораньше, — говорит мне раз Андрей: — я работу новую начал.

А это он мне сундучок делает… и какой этот сундучок славный был! Я его и во сне сколько раз видела, что вот я туда добро какое-то складываю; а то приснится мне, что сундучок мой рассыпался, или открою, а из него огонь и дым валит…

— Готова моя изба, — говорит Андрей:- дождемся розговень и пойдем к господам.

— Али чего ждать! до розговень уж недалеко, пойдем к господам теперь, а после петрова дня и свадьбу сейчас сыграем.

— Нет, Андрей, погоди, — говорю ему: — погоди ты немножко. Теперь господа очень горюют, в большой они печали — как еще примут нас?

Знаете, ведь у нас все на барском веселом или печальном часе.

Уж давно повадился к нам ездить новый сосед, барин угрюмый такой, усы у него щетинистые, взгляд железный какой-то, одет весь в черном, а на шее красненькая ленточка. Он по соседству себе имение большое купил года два назад, и мы его понаслышке только, до сей поры знали, что будто очень он лют был. Вот познакомился он с нашими господами, сам приехал, да и стал учащать. Как он ни побывает, после всегда барыня плачет, а барин вздыхает да насвистывает… да не прежнюю веселую плясовую, а какую-то заунывную… И как знакомец новый ни приедет, разговоры у них с господами жаркие идут… Стал слух носиться, что ему хотят Рогожино продать… Как я услыхала — бегу к Андрею. "Андрей, говорю, знаешь?" — Знаю, знаю! — ответил: — только тебя поджидал, сейчас идем к господам. Что дальше будет, неведомо: хорошего много не жди!

— Как идти-то? — говорю: — ведь теперь тот сидит у них, и спорят о чем-то.

— Верно, торги ведут нашими головами, — ответил мне Андрей. — Да еще не время его бояться, еще не пора, пойдем!

— Ну, пойдем!

Еще в сени входим, уж голоса слышим… В гостиной говорят.

— Да помилуйте, — басит сурово кто-то, — никто другой вам такой цены не даст, что ж вы еще жалуетесь, что дешево продали!

— Да мне прошлого году почти вдвое больше давали, — отвечает наш барин.

Барыня, слышно, всхлипывает.

— То был год прошлый — тогда давали, а теперь год нынешний — теперь не дадут!

А мы стоим да слушаем…

И долго стояли… То тот, то другой мимо нас к двери прокрадывался послушать; кажись, все на нас глядели удивляючись, чего мы тут стоим оба, и спрашивали: "Чего вы ждете? чего стоите?" — Не томи ты и себя и меня, решайся! — сказал Андрей. — Войдем прямо к ним.

— Войдем, — говорю.

И отворяем двери. Барин наш услыхал, вскочил — такой он и встревоженный и раздосадованный. Барыня платочком прикрывается — плачет, а чужой пристально своими глазами железными на нас глядит.

— Что вам надо? что это значит? — нетерпеливо так спрашивает барин.

Говорит ему Андрей, просит его…

— Как, Игрушечка, — вскрикивает барыня, — ты хочешь замуж выходить?

— Сватайтесь, женитесь, мне все равно! Не до вас теперь, ей-богу! — говорит нам с досадою барин.

И махнул рукой, чтоб шли. Тогда чужой привстал:

— Позвольте!

— Ах, да! — вскрикнул наш барин: — я забыл! Я уже не господин ваш, вы проданы, вот ваш новый барин!

— Как! — вскрикнула барыня. — И Игрушечка продана? Ах, боже мой!

Мы глядим на нового — хотим его попросить, а он нам как крикнет: "Марш отсюда!" — и отвернулся…

— Пропали мы, Андрей! — говорю.

Он молчал, все о чем-то крепко думал… Под вечер приехал исправник и с ним весь стан и еще какие-то господа, что на все кругом такими жадными глазами смотрели.

Созвали людей к крыльцу, объявили им, что проданы они; нового барина показали…

А он стоит и оглядывает покупку свою и поморщивается — не по нраву ему пришлася.

— Что за люди! — говорит исправнику. — Как стоят! как глядят! Смелость-то, дерзость-то какая!

— Ничего, — исправник отвечает, пристегиваючи свой сюртучок, — исправить всякого можно!

Новый барин сейчас же и поселился в доме… Прежние наши господа еще на два дня оставалися… Это время я почти Андрея не видала: новый барин успел уж всех на работу поставить; из его имения приказчик приехал за всем надзирать, и неутомим был и неусыпен: везде его голос сиплый слышен; во всех уголках он словно из земли вырастал — сам приземистый, голова большая, взгляд свирепый, а в руке арапник тройной. Накануне выезда призвала меня барыня.

— Игрушечка! — говорит, — собралась ли ты? ведь ты со мной едешь. Как благодарна я вам, — обратилась к новому барину, — что вы мне эту девушку уступили — я привыкла к ней очень. Как я благодарна вам!

"Вот что еще меня ожидало!" — подумала я себе и прямо к Андрею пошла.

— Прощай, Андрей, прощай, желанный!

— Не плачь, не тужи, поможешь ли? — говорит он. — Пойдем к барыне…

— Да что ж, — молвлю, — подарит она нас по своей доброте рублем или платьицем с своего плеча…

— И то правда! — проговорил. Голос приказчиков послышался. — Иди, иди скорей, — гонит меня Андрей, — иди, боюсь, он тебе скажет что.

Мне же словно какая-то надежда в душу вошла: попытаюсь, попрошусь у барыни! Все думаю и все никак время не выберу, не застану ее одну.

Уж карета запряжена, а я еще ей ничего не сказала… уж одеваются… Тогда я не смотрела, кто был тут, стала ее просить, молить: "Оставьте меня! у меня жених есть любимый!" — "Ах, ах, Игрушечка! не стыдно ли тебе, и ты меня могла бы оставить? Ах, как же это можно! Боже мой! все нас покидают!" И заплакала…

Повели ее под руки в карету, посадили… втолкнул и меня кто-то, и помчались мы…

Еще раз увидала я Андрея… стоял он при дороге белый как полотно и поклонился…

Мелькнуло лицо барина нового и глаза его холодные.

Через два месяца пришло известие из Рогожина, что несчастье случилось… Шесть человек на поселение пошло… Андрей шестым…

А мы вот переехали к барыниной тетеньке — поселились у нее, да и живем себе…

Никого мне, ничего знакомого, только вот портрет барышни покойницы; кудрявенькая и веселенькая она на портрете: такая была она, когда меня Игрушечкой назвала.

Далеко ж теперь Игрушечка переброшена, далеко…

Барынина тетенька уж старая барышня, седая и скупая. Ходит она вся в черном и часто молебны служит, а платит она за них не деньгами — мукой, или овсом, или круп пошлет. Дом у ней большой, комнаты темные, и везде черные коврики суконные перед порогами. Кругом дома амбары, кладовые — везде тяжелые замки висят; сады — и те замкнуты. Девушки горничные все кружева плетут, барышня продает, и все говорят шепотом, тишина в доме, тишина, только барышнина собачонка заливается лаем звонким… Скучно моим господам у тетеньки; похудели и побледнели, у ней живучи, и словно полиняли… Приду я барыню раздевать ввечеру, а она мне жалобно:

"Игрушечка! скажи хоть ты что-нибудь веселое!" Только они входят к тетеньке, — тетенька тотчас свои очки возьмет, протирает, наденет и глядит им в глаза и головой качает: "Ох, ох! весь вы мой домишко разнесете, размотаете, только я глаза закрою, все у вас прахом пойдет!" Охает и все одно им твердит. Они уверять ее почнут: "Да можно ли, да мы никогда", а она головой качает…

Меня выучили кружева плесть… вот я кружева плету и век свой изживаю… Много время с той поры прошло, как я сюда приехала, много тоски, много скуки едкой пережито… Да ни к кому уж я сердечно не привязалась, ни к кому уж и не привяжусь… Только сердце забьется, только душа повлечет — видится мне впереди пустая степь безбрежная, дальняя дорога, да тоска жгучая, да слеза одинокая…

1859
 

Катя Зелёнка

Посетитель
Регистрация
18 Апр 2022
Сообщения
6,716
Реакции
4,056
Семья
Папа- Сергей11 Мама- Тая
Статус
Реабилитант
Причина
Наркотики
Бросил
07.04.22
(Посвящается Марье Каспаровне Рейхель)

Я родом-то издалёка, свой край чуть помню: увезли меня оттуда по шестому году.

Вот только помню я длинную улицу да темный ряд избушек дымных; в конце улицы на выгоне стояли две березы тонкие — высокие. Да еще помню, у нас под самым окном густые такие конопли росли, а меж коноплями тропиночка чернела, а где-то близко словно ручеек журчал, а вдали на горе лес зеленел. Да еще я помню свою матушку родную. Все она, бывало, в заботе, да все сиживала пригорюнившись… Отца я не зазнала: он помер, мне еще и году не было. Жили мы в своей избушке… После, на чужой стороне, часто мне, бывало, те дни прошлые пригрезятся, что кругом поле без краю, солнце горит и жжет, сверкают серпы, валится рожь колосистая; я сижу под копной, около меня глиняный кувшинчик с водой стоит; подойдет матушка с серпом в руке, загорелая она, изморенная, напьется воды из кувшинчика, на меня глянет и мне усмехнется… А зимою! в печи дрова трещат, в избушке дымно; хлопочет заботная моя матушка, а в окно глянь — снежная пелена белая из глаз уходит; во всех избах сенные двери настежь, и валит из дверей дым серый…

Деревья стоят, инеем опушились; тихо на улице; только задорные воробьи чирикают, скачут… И вдруг я в хоромах богатых очутилась, всюду шелки да бархаты, стены расписные, гвозди золоченые. Стою я середь горницы замираючи, а передо мной сидит на кресле барыня молодая, пригожая, разряженная. Сидела она и, глядючи на меня, усмехалась. Маленькая барышня, румяненькая, кудрявая, вертелась по комнате да, смеючись, все меня беленьким пальчиком затрагивала — вот словно как деревенские ребятишки галчат дразнят… Как схватили меня с улицы и посередь горницы перед барыней поставили, так и стою я да озираюсь: сердце у меня со страху закатилось… Понемножку я в себя пришла и плакать стала, стала к матушке проситься. Барыня в серебряный колокольчик зазвонила, и человек усатый вбежал: "Отнеси ее домой!" — показывает ему барыня на меня, а барышня как закричит, как затопает ножками!.. Барыня к ней целовать, унимать — барышня еще пуще…

Выскочил из другой горницы барин щеголеватый… "Что? что?" Махнули на усатого человека: "Иди!", а меня не пустили, кусочек мне сахару дали и велели: "Не плачь".

Потом я помню безлюдное да безбрежное поле да по полю дорогу змеей черною да помню свою тоску беспомощную… После уже, как я в лета вошла, то от людей узнала, что и как было.

Увидала меня на улице барышня гуляючи; я барышне приглянулась. "Дай мне эту девочку, подари!" — говорит она барыне.

Барыня ее уговаривать стала: "На что тебе такая замарашка, глупенькая!" Да барышня ничего слушать, знать не хочет: "Дай девочку!" Сама в слезы ударилась.

Вот и приказали меня в хоромы привесть. Привели, да уж и не выпустили. А господа в другую отчину выезжали, и на другой день у них был отъезд положен. "Хочу девочку с собой взять!" — кричит барышня. Попробовали ее уговаривать, только слова даром потратили. Барышня опять расплакалась, опять раскричалась; погладили ее господа по головке и велели меня в дорогу с собой снарядить. Приходила к ним моя матушка с горькими слезами: "Отдайте дочку!" — Я б тебе отдала, да барышня не пускает, очень ей твоя дочка понравилась, — ответила моей матушке барыня. — Ты не плачь, пожалуйста: она ведь скоро барышне прискучит, детям забава не надолго — тогда сейчас твою дочку мы перешлем к тебе.

Вышла барыня из девичьей и говорит своей ключнице любимой:

— Ах, как жалко мне эту женщину! просто я на нее смотреть не могу. Идите, душечка Арина Ивановна, скажите ей что-нибудь, дайте ей вот денег… ну, отдайте что-нибудь из моих вещей похуже… Только поскорее, чтоб она шла себе, чтоб тут не плакала…

Вышла Арина Ивановна к моей матушке и стала мою матушку из хором гнать. Матушка пошла. На другой день, как мы уж выезжали, приходила она хоть проститься со мной — не допустили.

— Лучше ты не показывайся: раздразнишь девочку, и барышню еще в слезы введешь, и господ, чего доброго, разгневишь — твоей же дочке жутче придется.

Матушка и не стала добиваться. Только как мы из деревни выезжали, она спряталась на выгоне в конопли да издали на меня взглянула, поблагословила меня… А мне-то, глупой девочке, каково приходилось! От страху, от слез задыхалась, а из всех дверей на меня грозятся, сверкает на меня глазами ключница; барыня проплывет через горницу, усмехается, покажется в дверях барин щеголеватый, песенку себе насвистывает; прыгает барышня, веселенькая, — и все на меня глядят, и всех-то я боюсь…

Путь-дорога моя ясно мне помнится. Я ехала в бричке с ключницей, с Ариной Ивановной, следом за господскою каретой. Арина Ивановна была и гневна и придирчива; за мои слезы детские била меня; не позволяла мне из брички выглянуть и все мне спать приказывала. Я, бывало, как встречу ее глаз черный, злобный да голос шипящий послышу — меня уж дрожь пронимает. Тоска безутешная, страх беспрестанный да жаркое лето знойное совсем меня истомили — я захворала. Тогда меня перестали на всяком постое к барышне на забаву таскать — боялись, что болезнью ее заражу, — велели меня в бричке уложить и с барского стола мне подачки присылали… Бывало, едем-едем, и укачает меня, дремота нападет тяжелая да беспокойная, и вдруг что-то зашумит, пахнет в лицо прохладой; открою глаза — а то мы дубовый лесок проезжаем, и веет свежий ветерок, и зеленые листья шелестят полегоньку… Хочу приподняться. "Чего тебе? куда?" — прикрикнет Арина Ивановна… Я опять глаза закрою, и опять едем, едем под солнцем жарким, и какая-то птица звонко, звонко кричит… Иногда, бывало, барышня вырвется из кареты, вскочит в бричку и давай тормошить меня: "Вставай, вставай ты поскорей, мне без тебя скучно!" Случалося, что и сама барыня подойдет: "А что, Арина Ивановна, что Игрушечка?" Меня, видите, Грушей звали. Говорят, как спрашивала барыня у моей матушки: "Как твою дочь зовут?" — "Грушечка!" — ответила ей моя матушка. "Грушечка!

Грушечка! — подхватила барышня. — Пусть будет она лучше Игрушечка!" Господа посмеялись, им полюбилась кличка такая. С той поры и стала я Игрушечкой…

Приехали мы в отчину, в село Рогожино, и там господа на житье поселились.

Сначала на новом месте все мне смутно представляется. Я лежала долго больна в избе душной, и поили меня какими-то горькими травами. Много людей в той избе толпилось; они себе и ссорились и мирились, и охали и веселы бывали. Были они все мне чужие. Я только на них смотрю, бывало, а они на меня-то разве мимоходом глянут — тоже им девочка чужая. Да и дела много у всякого. Известно, что дворня всегда в суете да в беготне. Хоть дела-то не велики, да лучше великих уходят.

Изба эта была высокая, просторная — приходят, бывало, туда и самовары чистить и пряжу мотать, и белье стирать. Кто, бывало, в людской не поместится, сюда ночевать идет. Называли вое эту избу избой запасною.

Вот только раз я лежу — приотворилась дверь, и кудрявая голова молодая выглянула.

— Что, все ушли? — проговорил высокий молодец, входючи в избу.

— Все, — ответила я ему.

— А ты что, девочка, лежишь? — ласково да весело так меня спросил.

— Больна, — говорю.

— Ах, бедненькая ты, завезенная крошечка! выздоравливай-ка скорее!

И пошел себе, и веселый его голос смолк… Арина Ивановна ходила ко мне всякий день и обед мне из хором приносила. Придет всегда сердитая, грозная: такой страх, бывало, на меня напустит. Как только стала я поправляться, тотчас меня опять к барышне привели и уж с этого дня безотлучно при ней держали.

Рядом с детской была Арины Ивановны горница, а подле горницы маленький чуланчик темный, узенький, словно ящик, там я спала. Как вспомню, какие там на меня страхи находили! То представится мне, что кто-то к моему уху наклоняется — шепчет, то в потемках мне чьи-то глаза сверкнут, то чудится, что-то щелкает…

Завернусь с головой в старенькое жалованное одеяльце, лежу, чуть дышу… И вспомнится мне вдруг, как меня матушка на руки брала, как меня голубила — больно сердчишко забьется, зальюсь слезами горючими… И долго и горько плачу, пока уж из сил выбьюсь, засну. И приснится мне матушка, я к ней прижимаюсь крепко, я хочу ей все рассказать, да пожаловаться, да приласкаться, а тут меня толкают, будят; сон прогнали, — и уж как я, бывало, эти сны отлетевшие оплакиваю, словно живых людей!

Арина Ивановна с первого взгляда меня невзлюбила, а еще пуще гнала за то, что барышня меня жалела, что, бывало, меня и шагу от себя не отпустит, а на Арину Ивановну: "Идите, идите, Арина Ивановна, мне вас не надобно; я буду с Игрушечкой".

За то Арина Ивановна, где ни попадет, там меня и пристукнет. "Вот, твердит, вот не было печали! Ах, бесенок ты этакой!" Сначала уж очень она обижала меня, так что и барышня жаловалась барыне и барыня сама Арину Ивановну усовещивала.

— Была у Зиночки козочка дикая, — говорила, — был попугай у Зиночки, как вы за ними ухаживали, помните, Арина Ивановна? Что ж вам бедная эта Игрушечка сделала? За что вы ее так гоните?

— Не гоню я ее, сударыня, а только мне вот обидно, что хамку со мной равняют. Я хоть бедная вдова, да я родовая дворянка.

— Ах, милая Арина Ивановна! кто ж вас с нею равняет? Вы понимаете, это Зиночкина забава. Вы для Зиночки это сделайте, не обижайте Игрушечку.

— Да бог с нею! — ответила Арина Ивановна. — Служила я всегда вам, кажется, и верой и правдой, да вот, сударыня, чего дослужилась! Мне заказ девчонку поучить!

Для вас же, сударыня, я ее учила; не угодно вам — как изволите!

Мало мне полегчало после этого разговору. Реже, исподтишка, да больнее стала меня Арина Ивановна донимать. И за все стала ко мне придираться. Пройду ли мимо:

"Иди-ка сюда, любимочка, — кивает на меня гневно, — иди-ка! Ты это на радостях, что у меня голова болит, бурею-то носишься?" Говорю ей: барышня меня послала, за делом иду. "Вот тебе барышня! вот тебе!" Чашка ли, тарелка ли разобьется на другом конце дома — я отвечаю. "Твоих рук, говорит, не минуло!" Хоть перед нею плачь, хоть божись, она не послушает; чаще молчишь, бывало… Да она и сама, верно, знала, что напраслину взводит. Раз она меня пилатила, пилатила, да уж и сама мне говорит: "Ах ты, бессчастная! и на что ты на белый свет народилася?" Одним вечером сидели мы с барышней в детской, играли на ковре, а Арина Ивановна в своей комнате шила, и слышу, входит к ней кто-то; Сашин голос узнаю (девушка была горничная Саша). "Арина Ивановна! говорит. Опять тростинский мужик пришел, просит, чтоб к Игрушечке его допустили".

— Как ты смеешь мне глупые его слова мужицкие переносить? Сказала я уж раз ему, чтоб убирался! Он у меня дождется радости, дождется! — грозит.

— Да уж очень он просит, Арина Ивановна, — говорит Саша: — Игрушечкиной матери обещался, просила-то как она, сказывает, слезами обливалася: "Сам ты посмотри на нее да хоть расскажи мне, какая она стала!" Я сижу, так и обмираю.

— Вот еще выдумки глупые! — ответила Арина Ивановна еще сердитей. — Чего ты-то лезешь? Игрушечка с барышней играет, барышню мне, что ли, для вас раздразнить?

— На часочек, Арина Ивановна: он только отдаст Игрушечке гостинец, что мать прислала, да глянет на нее.

— Что еще за гостинцы там? Принеси-ка сюда, я сама ей отдам.

Горько я тогда зарыдала. Барышня встревожилась, бросилась ко мне — она, играючи, не прислушивалась. "Что, Игрушечка, что такое?" добивается. Арина Ивановна вскочила в детскую.

— Что такое?

— Игрушечка, скажи! — пристает барышня.

— Прислала мне матушка гостинец, — жалуюсь: — не отдают.

— Да что вы ее, глупую, слушаете? — закипела Арина Ивановна: — Вот я ей задам матушкиного гостинца, чтобы барышню не тревожила! Сейчас у меня перестань, негодница! нишкни! — А сама ко мне…

— Не смейте ее трогать! — крикнула барышня. — Какой гостинец ей прислали? где гостинец? сейчас ей отдайте! сейчас сюда принесите!

А из двери бородатое лицо чье-то выглянуло. Арина Ивановна коршуном кинулась:

— Как смеешь! Куда? — И двери захлопывает.

— Да как же, матушка, — ответил ей кто-то из-за дверей протяжным голосом: — дал слово, держись… пускай сами господа рассудят…

Барышня оттолкнула Арину Ивановну и настежь дверь распахнула. Вижу, стоит мужичок в сером армяке с шапкой в руках; лицо худое такое, борода длинная, смирный да добрый был с виду.

— У тебя гостинец Игрушечкин? — спрашивает барышня. — Иди сюда да отдай ей.

Мужичок барышне низко поклонился вошедши, поглядел на всех и на меня потом показал:

— Видно, Груша? Поди-ка, Груша, сюда, — говорит мне: — поди, я по головке поглажу.

И погладил меня по головке. Арина Ивановна только глядела да думала, что б ей тут сделать, барышни боялась да губы кусала; потом невмочь ей стало — вышла.

— Мать кланяется, — говорит мне мужичок, — помнишь мать-то еще? Ну, не плачь.

И гостинчик мать прислала.

Вынул из-за пазухи мешочек и дал мне, а я тот мешочек крепко ухватила…

— Что ж от тебя матери-то сказать, а? — спрашивает мужичок, а я только плачу.

Арина Ивановна в дверях стала.

— Что ж, — говорит, — скоро? ты приказчику нужен — иди.

— Ну, прощай, Груша! — сказал мужичок. — Не плачь, мать еще гостинчика пришлет.

— Я к ней хочу… к матушке хочу! — рыдаючи я ему вымолвила.

— Ну, хорошо, хорошо, и к ней пустят, только вот не плачь!

— Царица какая проявилась! — загремела Арина Ивановна, — еще поблажку ей давать! Не видать тебе матушки своей, не видать! — вскинулась на меня. — А ты иди-ка, иди! — гонит мужика.

Погладил он еще по головке меня и ушел. Арина Ивановна вслед за ним выбежала, и большой шум поднялся в девичьей: то слышно крик — Арина Ивановна кричит, то протяжно мужичок говорит… Барышня сидит, свою губку прикусивши, и на меня поглядывает, а я свой мешочек развязываю. В том мешочке были две замашные рубашечки, да глиняная уточка, да пряничек медовый…

— Покажи, покажи, Игрушечка, что тебе мать прислала, — говорит барышня, подсаживаясь ко мне, и так все оглядывает, осматривает…

Вошла Арина Ивановна и насмехаться стала:

— Ну, уж рубашечки! Из паутиночки тканы! да при господах и носить-то нельзя таких: дотронется как барышня, то и ручку себе обдерет. Дайте-ка я их зашвырну куда подальше!

Уж где у меня и сила взялася, где и храбрость! Не даю, борюсь.

— Арина Ивановна; идите прочь! — крикнула барышня, — идите прочь! — И прогнала ее опять из детской, сама опять подле меня села. Долго я над своим гостинцем плакала, а она все на меня поглядывала, призадумавшись. Переждавши, пришла опять Арина Ивановна.

— Что вы, Зинаида Петровна, так заскучали? — спрашивает барышню.

Барышня вздохнула и на меня пальчиком показала:

— Она все плачет по своей маме; она к своей маме хочет!

— Да пусть себе хочет! Чего ж вам-то беспокоиться. Не хотите — не пустим, мой ангел, вы не беспокойтесь!

— А плачет?

— Мало чего нет! да вы ведь ее взяли себе в забаву, вы ее госпожа, мое сокровище, что с ней захотите, то и сделаете: плакать прикажете — плачь! прикажете веселиться — веселись!

— А как она не станет?

— Не станет! Да мы ее так проучим, что она у нас шелковая будет!

— Мне жалко Игрушечку!

— Вот то-то и есть, что вы всё жалеете! И проку из нее не будет… Вы не жалейте!

— Жалко Игрушечку! — твердит барышня. — Жалко Игрушечку!

— Говорю, перестаньте жалеть — перестанет она и плакать, и всю ее блажь как рукой снимет…

Все это говорится, а я слушаю… слушаю, а слез не могу сдержать — льются…

Вот барышня личико насупила, бровки нахмурила, надула губки и подступает ко мне грозно:

— Игрушечка! чего ты скучная? сейчас веселись! Ну, веселись! Я тебе приказываю, я твоя госпожа — веселись!

— Ах, ах, голубчик вы мой! — едва промолвит от смеху Арина Ивановна. А я, глупый ребенок, слезами заливаюсь горькими.

— Веселись, Игрушечка, — приказывает барышня: — веселись и маму свою сейчас забудь. Слышишь, что я тебе приказываю? Ну, забыла свою маму?

— Нет, — говорю, — не забыла!

Арина Ивановна ко мне:

— Да ты смеешь ли так барышне отвечать, а? что? Ах ты, грубиянка! Велят тебе смеяться — сейчас у меня смейся!

Смеюсь я перед ней, слезы свои горючие глотаючи…

— Ну вот, видите, мой ангел, она и смеется, — утешает барышню Арина Ивановна.

А барышня глядит на меня такими-то пытливыми глазенками…

— Игрушечка! — говорит. — Как же ты и плачешь и смеешься, а я вот не стала б.

— И, голубчик, равняетесь с кем! — ей на это Арина Ивановна. — Ей что прикажут, то она и может.

— Вот, Игрушечка, ты какая, — проговорила барышня, — вот какая!..

С той поры часто она, бывало, меня стращает:

— Игрушечка, не скучай! Ты знаешь, я все с тобой могу сделать; я тебя ведь баловать не буду — ну вот велю сейчас волка позвать и прикажу, чтобы тебя волк съел. Волк ам-ам! и съест, а я жалеть о тебе не буду и отнимать у волка не буду.

Шло время да шло; и год прошел. Раз чем свет будит меня Арина Ивановна. Я вскочила.

— Оденься поскорей, в церковь со мною поедешь, — говорит, — да по матери по своей панихиду отслужишь.

А я никак в толк не возьму, голова у меня кругом пошла. Умерла? когда?..

— Чего смотришь? — толкает Арина Ивановна. — Сбирайся, говорят, скорее, пока еще барышня не проснулась.

Вертела она меня, и совала, и теребила, и все над ухом твердила: "Не помянешь покойницы матери, бог от тебя отступится".

Посадила меня с собою в бричку и повезла. Билось, билось мое сердце и замирало, будто я ждала кого-то… да все тихо по полям было, белели они под росою, солнышко еще не всходило, из-за лесу холодноватый ветерок тянул.

Подъехали мы к церкви. Вышли — церковь пуста; один седой пономарь прошел, крестячись да зеваючи. Арина Ивановна прикладываться пошла к образам и мне махнула: "Иди!" И я за нею пошла. Стали сбираться и священник и дьячки. Стали по матушке моей панихиду служить. Я была словно в каком-то тумане. Дым от ладану клубился, в дыму свечи мерцали; два старичка-дьячки пели разбитыми голосами, и тихо их пенье по церкви дребезжало. Арина Ивановна стояла впереди, все на меня оглядывалась и все мне грозилась; чужие люди в церковь сбиралися на обедню, на меня смотрели, вздыхали и крестились… "Умерла матушка!" думаю, а слез у меня нет…

Отошла и обедня. Народ повалил из церкви и рассыпался по дорожкам да по тропинкам. Сколько голосов шумливо смешалося! Арина Ивановна около церкви прощалась с молодою дьячихой и на меня ей показывала:

— Вот, — говорила, — приказала ей по матери панихиду отслужить. Без меня так бы покойницу мать и не помянула.

А дьячиха мне нараспев:

— Что ж, тебе родной матери-то не жалко, что ли? Ах, грех-то какой!

— А я ей еще и не говорила, долго все думала: вот разголосится; она и слезки не выронила. Силой почти и в церковь-то привезла!

И дьячиха опять нараспев:

— Ах, грех какой! бог вас за это не оставит, Арина Ивановна, вас бог не оставит!

Поехали мы домой… Солнышко уже высоко взошло. Опамятовалась я и тогда-то уж досыта наплакалась. Боже мой! господи! какая тоска мою душу сжала! какая печаль!

А бричечка по дороге турчит, катится. Арина Ивановна меня бранит, да урекает, да грозится. "Отчего в церкви не плакала, полоумная! Теперь только хватилась! Вот я тебе дам слез!" Барышня увидала меня, сейчас заметила.

— О чем Игрушечка плакала?

— У ней мать умерла, — ответила Арина Ивановна.

— Отчего умерла?

— Оттого, — говорит Арина Ивановна, — что Игрушечка не слушается, что девчонка злая, упорная, так вот бог у нее маму взял.

— А я-то не слушаюсь? — промолвила барышня.

— Да вы барышня, как же вам с нею равняться, мой голубчик!

— Мне бог простит? — спрашивает барышня.

— Помолитесь хорошенько, то и простит, мое сокровище; бог милостивый, бог всех любит.

— А Игрушечку не любит?

— Ну, Игрушечка глупая, упрямая, за то и бог не любит ее, за то и наказывает.

— А добрым все можно? Бог их ни за что не наказывает? Никогда?

— Никогда. Добрый человек хоть и согрешит, то все так себе… а злой человек все по злости делает, вот и нет ему прощения.

— Смотри ж, Игрушечка, — говорит мне барышня, — ничего не делай по злости, будь добрый человек, все тогда тебе можно и все тебе бог простит… …

Господа наши жили и весело и шумно. Гости почти со двора не съезжали. Дом был высокий, поместительный, веселый на горе стоял. Кругом дома всё сады, цветники, теплицы и широкая лестница каменная под гору, а под горою речка бежала, на речке пристань с флагами для причалу, и плавали лодки под парусами, а на парусах гербы барские вышиты. За рекой, по горе отлогой, чернелись избушки, а на самой вершине реденький березовый лесочек зеленел; а там, куда ни глянь, далеко-далеко чистое поле стелется, ровное… Часто, бывало, господа и наши и чужие глядят на ту гору, на избушки ветхенькие — которая покосилась, другая в землю врастает, — глядят да друг другу говорят: "Вот, говорят, русский настоящий вид! Только у нас такие виды печальные!" Чей-то барин, усатый да плечистый, все, бывало, при этом себя в грудь бил руками: "Родное, родное!" приговариваючи. Очень он яро это приговаривал.

Господа наши были молоды. Нашу барыню все красавицей величали. Такая была высокая да статная, чернобровая, белая, только ленивая. Господи! какая она уж ленивая-то уродилася! И глянет на тебя-то вполглаза. Всей работы у нее было, всего дела, что из горницы в горницу плавает, склонивши головку набок, и длинным своим платьем шелковым шуршит. Оживится немножко она, разве как гости наедут, говорливые, да веселые, да осудливые. Поднимут на зубки и чепчики разные и генеральшу московскую, поахают об городе Париже да побранят свой уезд, — тогда и наша барыня головку поднимет и заговорит себе громче. Барин поживее ее был, веселые песенки все певал да насвистывал. Говорили, что не башковит он, ну да зато смирен был; с барыней они жили согласно. И она была барыня добрая. Никого они не корили, не казнили, они и сердиться-то редко сердились. Приди кто из людей с какой просьбою к ним — ничего, не выгонят, разве только пускать не велят, коли докучило, или пообещают, да не сделают — забудут. Жили да поживали наши господа довольны да веселы, мирны да спокойны. Вот это сидят, бывало, в гостиной; барин свистит, а барыня глазками по горнице поводит, и вдруг ей в голову пришло: "Мой друг, — говорит барину, — а ведь голубые-то обои были бы лучше в гостиной!" Барин так и вскочит горошком. "Душечка! какая мысль тебе хорошая пришла! Где у меня-то рассудок до сих пор был?" И давай себя по лбу ляскать. "Ну, такого дела откладывать нечего, сегодня же в город пошлем, а к воскресенью чтобы все готово было". — "Да, да! — подхватит барыня, — приедет Анна Петровна и Клавдия Ивановна, — вот удивятся-то, а уж Анна Федоровна так рассердится, что за обедом ничего есть не станет. Непременно к воскресенью, мой дружок!" И примутся хлопотать, примутся суетиться. В страхе эти дни живут: все им чудится, что кареты во двор въезжают. "Ох, кто-то приехал, кажется!" — говорят, а сами в лице меняются. Удивить хотят, видите, и вдруг если б застали, что стены ободраны. А иных тревог, других забот у них, кажись, и не бывало.

Никогда я не видала, чтобы барин наш призадумался, чтобы барыня всплакнула — нешто безденежье или барышня захворает. А безденежье их часто пристукивало.

Любили они оба и жить роскошно и наряжаться богато. Барыня все шелковые розовые платья носила да в тонких кружевах ходила. Барин тоже щеголь великий был: шейный платочек все голубиным крылышком завязывал, да, бывало, иной раз с утра до самого обеда бьется и не сладит. "Вот день-то несчастный выдался! вздохнет.

Никак не слажу!" И барыня к нему тут на помочь придет, и Арину Ивановну кликнут, да словно к венцу прибирают: все около него в заботе такой, в хлопотах. А уж как вырядится он — таким брындиком выйдет, перед зеркалами останавливается да так приятно на себя поглядывает и рукой все себя по щеке поглаживает… Это еще все бы не разор был, если б только не меняли они всего до ниточки каждый год по скольку раз. Мало ли на один дом шло? И к рождеству и к святой, бывало, весь обновляют. И как уж весело тогда барин хлопочет! Сам картины прибивает… Ведь чудно покажется, как сказать, а скажу правду: до страсти любил он гвоздики вбивать, и случись, что по усердию кто ему этим услужить поспешит, то так огорчится… Потом уж все так и знали, сами не брались никогда, а ему приготовят молоточек. И правду тоже надо сказать, что уж никто так гвоздика не вобьет: так он наловчился, что только глянет, и потрафит куда надо гвоздику. Поедут ли в город господа, чего они не накупят! И самоваров навезут и сушеного горошку, а дома под самоварами в кладовой полки ломятся, и горошку садовники на целый год запасают; понавезут они обои штофные, каких-то рыбок горьких в банках, табакерки с музыкой… Разносчики ли наедут — купцы хитрые, зоркие, — сколько они денег оберут! "Не берите, батюшка, — говорят барину, — это оченно дорогое, вы вот себе подешевле возьмите". Барина словно подожжет: "Подавай мне самое дорогое!" Да и купит такое ж самое втридорога. Еще, бывало, и сдачи не возьмет. И поглядывает на купцов бородатых: вот я вам пустил пыли в глаза! а купцы от радости даже вздыхать почнут… А как именины справляют или рождение? Пойдут тут сборы да приборы такие, сохрани боже! И вина выписывают, и конфеты выписывают, и шаль и чепчик барыне, и шейный платочек и желтые перчатки барину… "Да уж кстати, будут посылать, говорят, то выписать и то, и вот это б выписать, и пятое, и десятое"… Да так наберется, что на почту телегу надо посылать. Хоть много им утехи на именинах бывало, да много ж и хлопот и тревог не мало: ведь совсем измучатся, пока отбудут, ходючи да думаючи тяжко: что лучше к обеду подать? да как цветы уставить? да чем генеральшу б удивить и покойного ее сна лишить?

Изморятся, бывало, словно на барщине. А никому уж столько дела тогда не бывало, как Арине Ивановне. Еще недели за две ее в город туряют: то одно забыли, то другое вспомнили, а там уж ей дома беда начинается. Только она утром глаза откроет, уж ей поваренок из двери чашку просовывает: "Пожалуйте муки!" Выглядывает птичница; молочница тоненько покашливает, чтобы не очень рассердить…

"Ох, нет на вас пропасти! — кричит Арина Ивановна. — И богу-то помолиться не дадут порядком!" Наскоро перекрестится, накинет платок на плечи, и целый день бегать ей, да хлопотать, да сердиться… Господа тревожились, да и веселились, а Арине Ивановне на званых-то обедах, надо думать, ей не очень весело бывало: сидит она себе в самом конце стола в своем чепчике с желтыми лентами, и никто на нее и не глянет, никто с ней не заговорит, нешто воды налить попросит…

Присмиреет она тогда и словно запечалится, задумается… а гости так и жужжат около нее за столом.

Пиры у господ за пирами, а тут глядь — денег нету. Вот сядут тогда они в гостиной и сидят, приуныли. Один в окошко глядит, другой в другое; "ах-ах-ха-х!" — ахают. А прошла беда, продали или заложили деревеньку, денежки зазвенели опять, и опять обеды званые, гости нахлынули, пир горой, и весело живется, и хорошо им.

На эти пиры, на угощения много деревень с рук сплыло… И Тростино мое родное.

Кажись, ведь ни роду, ни племени там у меня, да и ни лица-то знакомого, а жалко-жалко было, и слезно я плакала, и живей мне былое время припоминалось…

— Игрушечка, о чем ты плачешь? — спрашивает барышня. — Полно оглядываться, не бойся никого, говори!

А я оглядываюсь, не слушает ли где Арина Ивановна.

— Скажи, о чем плачешь?

— Так, — говорю.

— Игрушечка, милая, скажи мне, какое твое горе? — говорит, а сама мне ручку на плечо положила и в лицо мне заглядывает.

— Ах барышня, барышня! — отвечаю. — И на что вам знать, что мое за горе!

— На то знать, что мне тебя очень жалко, Игрушечка! — говорит.

Я на нее поглядела. Глаза у ней такие тихие, и личико отуманилось.

— Барышня, милочка! продали Тростино!

— Какое Тростино, Игрушечка?

Она и не знает. Вот я ей рассказываю, и жалуюсь, и плачу, а она все мне: "Говори, говори, Игрушечка!" — Да что ж больше говорить? Я все надеялась, все ждала, авось когда поедут господа в Тростино, — хоть гляну да вспомню былое, — а теперь продано, не видать мне его и не слыхать об нем!

— На что продали Тростино, Игрушечка? Ты не знаешь?

— На пиры деньги понадобились, то и продали, — отвечаю. — Так я в девичьей слышала, толковали. Кто-то в нашей избушке жить теперь будет!

Хоть Арина Ивановна дразнит меня, бывало, что избушка наша давным-давно завалилась, я хоть часто плакала от ее слов, а все не верила ей. Мне казалось, что и ветшать-то избушке той не приходится. А барышня слушает мои речи да задумалась, задумалась. Сидела она на ковре, ручкой головку подперла, и в каких-то мыслях тихих и важных.

— О чем, барышня, вы задумалися? — спрашиваю.

— Так, обо всем, Игрушечка.

— Да о чем же обо всем?

— Да так, — отвечает, — как это все на свете делается!

— Да что?

— Игрушечка, — говорит, — ты замечаешь ли, что когда одни плачут, другие смеются; одни говорят одно, а другие опять совсем другое… Вот ты плачешь, что Тростино продали, а мама и папа всегда в радости, когда деньги получают… а, Игрушечка? — Да вдруг в тревоге такой ко мне:- Да нельзя разве, чтобы все веселы были? Нельзя, Игрушечка?

— Видно, нельзя, — говорю.

— Отчего ж?

— Да не бывает так… вот ведь и мы с вами, все мы вместе, а мысли у нас разные приходят…

— Да отчего ж так? отчего?

Я что сказать ей не знаю…

Тут Арина Ивановна шасть в детскую, мы смолкли.

— О чем щебетать изволили, сокровище мое? — спрашивает у барышни. — Уж не сердитесь ли, мой голубчик? щечки-то у вас горят.

Барышня ей ни слова в ответ и отошла от нее.

— Да что ж это вы от меня таитесь, голубчик мой, от своей Арины Ивановны-то? - Скажите, скажите!

— Арина Ивановна! я вам не хочу ничего говорить, — ответила ей барышня и строго так-то на нее глядит и прямо, что смешалась Арина Ивановна. Не прибрала, что сказать, что сделать, да на меня напустилася:

— Погоди, погоди ты, змейка! — грозится. — Я вот барыне все скажу; я тебя на свежую воду выведу, погоди!

И побежала к барыне.

— Барышня, — говорю:- что мне делать? Нажалуется на меня Арина Ивановна.

— Не бойся, Игрушечка, я за тебя заступлюсь.

Двери отворяются, барышня еще мне кивнула — не бойся. Вошла барыня, за нею барин, и сели по креслам и слотрят на барышню и на меня, а Арина Ивановна из-за дверей головку выставляет, точно змея жальце свое. Господа поглядели, поглядели и спрашивают у барышни:

— Зиночка! что такое было? О чем ты с Игрушечкой говорила? Поди ближе и скажи маме.

— Говорили, что одни люди плачут, а другие люди веселы.

— Что, дружочек?

Удивилась очень барыня, и барин во все глаза глядит, а барышня опять:

— Что одни люди смеются, а другие в слезах.

Барыня с барином переглянулись, и оба на барышню посмотрели.

— Ну, скажи, мама, — заговорила барышня, — скажи мне, отчего это так на свете?

Вскочила она к барыне на колени, обнимает, и прижимается к ней, и в глаза ей глядит — ждет слова, от нее заветного, а барыня ей в ответ:

— Умные дети, мой дружочек, никогда не плачут.

— А бывает же скучно, мама, и умным, бывает чего-то больно, будто и скучно…

А барыня:

— Умные дети, дружочек мой, всегда веселы.

— Ах, боже мой, какая ты, мама! Ну, глупые скучают, плачут — разве уж тебе их совсем и не жалко?

— Глупых детей наказывают, Зиночка, — отозвался барин, взявши себя за подбородок, — и они сейчас умнеют…

— Да Зиночка у нас умница, — говорит барыня, — она никогда у нас не скучает, никогда не плачет. Это какой-то мужичок иногда приходит, под окном у нее плачет, а Зиночка умница.

Поднялись и пошли себе. Выходя, говорит барыня Арине Ивановне:

— Вы напугали меня, Арина Ивановна, я думала бог знает что такое, а вышло пустяки такие, что даже и понять-то трудно.

— Да вы напрасно Игрушечку не изволили допытать…

— Полноте, Арина Ивановна, пусть себе болтают что хотят. Зиночка у нас умница!

Зиночка умница! — к барышне опять обращается барыня…

А у хваленой умницы такие-то глазки печальные да тоскливые, что вот-вот слезы покатятся, и вздохнула она тяжело.

Арина Ивановна все не спокойна была, и долго она меня после этого душила: скажи да скажи, о чем тогда говорила с барышней.

Барышня все больше ко мне привыкала. И то сказать, что мы ведь всё вместе с нею были. Утром, бывало, проснется барышня, оденет ее Арина Ивановна и поведет к господам здороваться, и я за ними следом иду. Господа за чаем сидят. "А, Зиночка пришла! А ну, Зиночка, присядь!" — говорит барыня, а барин какое-то чудное слово, не русское, велит ей сказать. После того барышне чаю нальют, а мне окрайчик хлеба белого кинут, да и отпустят нас в детскую. Случится ли, что господа сами в детскую придут, то ненадолго. Сядут да и смотрят на барышню, любуются, усмехаются. "Любишь меня, Зиночка?" — спросит барыня. "Люблю", — ответит барышня. "А меня, Зиночка?" — спросит барин. "И тебя люблю". — "Смотри-ка, ротик у ней какой миленькой!" — поймает барыня за бородку барышню, да и кажет барину. "А глазки? — ответит барин, — а ручки-то? а ножки-то?" Обцелуют ручки, и ножки, и ротик, и глазки и уйдут себе…

Арина Ивановна день-деньской хозяйством занята, одни мы себе в детской играем…

Барышня скоро от игрушек отстала — разве уж какую мудреную очень купят, что или звенит, или вертится, — разве такая ее забавит; станет она доходить, как это все сделано да сложено. Любила барышня больше размышлять, да говорить, да слушать. Бывало, подсядет ко мне: "Игрушечка, скажи мне, как ты прежде жила?" Я ей рассказываю, что помню, а она сидит смирнехонько, тихохонько и, ушки навостривши, слушает, слушает… И об чем уж она ни расспрашивала: как землю копают, и как конопли растут, и как их берут, и как крыши кроют, и как холст ткут… Ну, я-то что сама слышала, что на мой глупый разумок детский взбредет, то и горожу ей, бывало. А она так все замечает; глаза у ней такие пристальные, внимательные — точно ей вот это все не нонче, завтра надо самой и уметь и делать… И случалось, что так меня обнимет она крепко и говорит мне: "Игрушечка? я б сама не дошла, как все это делается. Кто ж у вас додумался, Игрушечка?" — "Да я не знаю, — говорю ей, — кто додумался, а все у нас умеют". — "Может, твоя мама, Игрушечка?" — «Может», говорю.

Прелюбопытная, препытливая была барышня. Бывало, как на нее найдет — засыплет расспросами да вопросами: на что это? как то? почему так? зачем этак? Ну, барыня была ленива, чтоб ей что толковать, сейчас на нее тоска нападала:

— На тебе конфетку, Зиночка, да иди себе играй, мой друг!

— Я не хочу твоей конфетки, а ты мне расскажи то и то, — говорит барышня.

Помню, один раз спрашивает она: "Мама, отчего все птицы не говорят?" Барыня уж видит, к чему дело клонится, — вздохнула тяжело.

— Вот, — говорит, — вот, Зиночка, ты уж опять пошла с расспросами!

— Да ты скажи, отчего все птицы не говорят?

— Не умеют.

— Отчего ж попугай умеет?

— Попугай ученый.

— Отчего других не учат?

— Ах, мой дружочек, кто ж их знает! Вот у мамы голова уж болит. В Москве, кажется, ученых птичек продают, поедем — я тебе куплю. — А сама к дверям норовит. Барышня за Москву ухватилась.

— Постой, мама, где Москва?

— Далеко, мой друг, очень далеко — пусти меня.

— Какая это Москва? расскажи.

— Большой город; много игрушек, много конфет продают для умных деточек.

— А еще что?

— Улицы большие, дома, — пусти, дружочек!

— А кто Москву построил?

— Не знаю, мой ангел, ей-богу, не знаю. Да тебе-то на что, кто б там ее ни построил?

Барышня все за полу держит, задумалась и вздохнула.

— Ах, мама, — говорит, — отчего это ты все не знаешь да не знаешь?

А барыня ей:

— Одному богу известно, в кого ты любопытная такая!

— Мама! где бог?

— Ах, дружочек! — ответила барыня в тоске великой: — да на небесах, а то где ж?

— Как же у него там на небесах?

А барыня проворненько юрк за двери. "Арина Ивановна! кличет: идите, займите чем-нибудь Зиночку".

Барышня и на глаза Арину Ивановну не пустила. Зашла себе в уголок и заплакала.

Потом к барину побежала.

— Папа! скажи мне, как у бога в небесах!

А барин сидел себе в креслах, какие-то картиночки переглядывал посвистываючи; вдруг, откуда ни возьмись, барышни, как из-под земли, перед ним: "Скажи, как у бога на небесах?" — а у самой слезы так и льются. Барин совсем оторопел.

— Оленька! Оленька! — кричит барыне:- дай Зиночке конфет.

— Я не хочу конфет, — рыдает барышня: — ты скажи, о чем спрашиваю!

Барин ее за головку взял.

— Не болит головка? — спросил.

— Ну хоть скажи, кто Москву построил? — пристает барышня:- расскажи мне хоть что-нибудь!

И так молит его: ручки сложила, припадает к нему. Барин пощурился, пощурился на стены, да вспомнить, видно, не вспомнил ничего.

— Давно кто-то построил. Теперь уж забыто, кто.

— Как же это забыто, папа? И все забывают?

— А ты как же думала? Разве все можно упомнить?

— О, папа! — говорит ему: — мне жалко забывать! Я бы все хотела знать и не забыть.

— Да что тебе пришло в голову, кто Москву строил? На что тебе?

— Так; знать хотелось, кто и какой был тот, что строил, — сильный, большой?

— Не знаю, — смеется барии: — ведь я его не видал. Может, великан, а может, с тебя. Хочешь, я тебе картиночку подарю — Москва представлена.

Поискал меж книгами и дал ей картиночку:

— Вот тебе Москва, поди-ка, рассмотри в детской. Барышня пошла от него.

Подержала в руках картиночку и отшвырнула от себя на пол. Поплакала себе еще потихоньку и притихла — задумалась, а играть с того вечера уж со мной не играла.

И часто она вот так-то всех дивила. Что дальше, то все она пытливее да привязчивее, тут еще захворала да нравная такая стала, ничем ей не угодит никто.

Арина Ивановна ей и варений и печений, господа игрушек — "не надо! не хочу!" И от всего отворачивается.

— Да чего ж ты хочешь, Зиночка? — спрашивают у ней господа.

— Говорите со мной!

— Ну что ж? О чем?

— Обо всем!

Тяжело барыня вздыхает, глядючи на барина, а барин в ответ плечами пожимает — оба не придумают, как тут горю помочь. Нанесла ей раз барыня картинок разных и рада была, что барышня занялась ими, — а тут беда вышла. Попалась барышне картинка — гора огненная: "Что это? отчего огонь?" — "Это гора огненная", говорят. "Что значит огненная? Отчего бывает огненная?" — "Из земли огонь выходит". — "Отчего выходит?" — "Так, такая уж гора". — "Как так? Ну, пусть у нас огонь из горы выйдет". И пристала: "Скажи, отчего огонь", — и плачет и кричит. Барина позвали… "Зиночка, — говорит барин: — есть, дружочек, такие горы, что вспыхивают; они далеко — а у нас горы простые". Рассказал-то барин хоть не понятнее, да вид у него был важней, чем у барыни. Ну, а барышня все-таки свое: "Скажи, отчего огонь у нас не вспыхивает, отчего там вспыхивает?" Барин и осерчал немножко: "Что это, Зиночка, пристала! Ты всех нас замучила".

Она ничего не слушает, разливается — плачет. Да стала еще к тому хворать и шибко росла, просто не по дням — по часам росла… и все чудней становилась. То, бывало, по целым дням шумит, ко всем придирается, привередничает, и того хочу и другого хочу — ей всем угождают, — тогда она все бросает: "Не надо! мне скучно!" и плачет… А то бывало так: сидит она целый день, не шевельнется — думает, и как примется глядеть куда с утра, то до вечера глаз не отведет, на стену ли, в окно ли смотрит, и не видит, а говоришь с ней — не слышит. Чаще да чаще стало на нее находить… Господа очень сокрушалися: и покою с нею нету, и что из нее выйдет, один бог весть. Давно еще они поговаривали, что надо Зиночке учиться, пора, да все сбирались выписать ей учительницу, а тут уж они мешкать и откладывать не стали и говорят барышне:

— Зиночка! к тебе скоро тетя славная приедет, станет тебя учить, — ты будешь умница? Ты ее слушаться будешь?

— Не знаю, — отвечает барышня. — Она-то меня тоже будет слушаться? Когда я буду о чем спрашивать, она от меня не уйдет, как ты? — говорит.

— Нет, мой дружочек, она всегда с тобой будет, — ублажает барыня: — она тебя всему научит, и ты будешь умная, умная девочка.

— Так я буду ее слушаться! — вскрикнула барышня. — А когда ж она приедет?

— Скоро.

Барышне уж загорелось: что не едет да что мешкает. Ждет не дождется своей учительницы. Только у ней и речи что об ней. "Игрушечка! — говорит мне: — ты рада ей будешь? Очень рада ты ей?.." Не рассудит, какая ж мне-то радость? И кто ее знает, какова приедет…

Приехала немочка выписная. Смирная такая, молоденькая, беленькая и рукодельница великая: никогда она без работы не сидела. В будни шьет, в праздник чулок вяжет, и так вяжет, на память, не глядя на спицы, а сама книжку читает. Барышня ее встретила с радостью такою — так ей в глаза и смотрит. Принялась она за ученье немецкое, — что и засыпает, твердит уроки да слова немецкие. И скоро все понимать стала, Слушаючи, и я себе словцо-другое запомнила. Только не надолго наша барышня к немочке прильнула, не по ней она была совсем — всего боялась, на всем запиналась, мешалась; а барышня — к огню ее можно приподобить — такая была; еще ж и хворая — так гневная и нетерпеливая. Начала барышня немочку гнать.

— Барышня, — спрашиваю: — за что вы всё на немочку сердитесь?

— Ах, Игрушечка! — отвечает, ручки свои сжавши: — она меня измучила! Я б ее и видеть-то не хотела!

— Да за что ж так?

— Ах, Игрушечка! ты еще не знаешь, какая она мучительница! Прошу ли ее: погодите читать, расскажите мне вот это, нет, никогда не позволит. Что мне придет в голову, так захочется знать поскорей, поскорей, а она: "Пишите! урок учите!" Я плачу, я прошу — нет, никогда не послушает, не пожалеет! Я б ее очень любила, а теперь видеть не хочу!

Ну, думаю, на тебя трудно угодить! С тобою надо умеючи да умеючи! А немочка сама только что из детей выходила, где ей с такой быстроумкой справиться; да и от природы она тиха была очень и смирна и плоха-таки немножко. Немочке тоже не весело приходилось, частенько, бывало, всплакнет. Всем в доме ее жалко было.

Прежде Арина Ивановна очень косо на нее глядела, а там видит, что немочка и воды не замутит, утихла, только сердилась на нее, что по праздникам работает. "Через эту безбожницу, говаривала, и нам еще беда будет! того и гляди, что или пожар, или гром ударит, что у нас господни праздники не соблюдаются!" Да, слава богу, случая не было никакого. И то оказать, какой это грех работать? И сложа руки спасенья ведь не захватишь! И часто, бывало, Арина Ивановна спрячет у немочки работу в праздник, — та ищет, тревожится, не найдет никогда, вот и празднуй, хочешь не хочешь; а в пост не дает ей сливок к кофею… немочка все ничего, разве поплачет втихомолку. Что дальше, то бедной немочке хуже: барышня уж и вправду глядеть на нее не хочет. Увещала ее барыня, а у барышни весь ответ: "Отошли ее, мама, я ее не хочу видеть!" Раз, барышня уж почивала, кличет меня немочка, просит воды. Я ей воды подала, вижу, что у ней глаза опять заплаканы. Я и спрашиваю, то словом, то знаком, как умею, о чем она плачет? Залилась немочка слезами да рукою показывает на детскую, «сердитая», говорит.

— Нет, — говорю я ей, — она не сердита. — Хочу ей растолковать, да не сумею.

— У вас же дети какие? — спрашиваю. Она меня поняла. Села прямо и чинно на стуле, глазки опустила и начала спицами перебирать проворно. — Послушные, рабочие дети у вас? — говорю.

— Да, да! — отвечает и пуще в слезы.

Еще она у нас пожила, потерпела и попросилась, чтоб ее отправили. Ее и отпустили.

Барышня сначала, кажись, и рада очень была, что немочка едет, а при прощанье вдруг затосковала, крепко так немочку целовала и все на нее глядела, глядела, глаз не сводячи. Все в доме об немочке жалели, а забыли ее скоро тоже все. Добра вот была и приветна, да чужа как-то: ни она по нас, ни мы по ней не пришлись.

Дольше всех ее барышня помнила и раз мне говорит:

— Игрушечка, всегда Каролина Карловна такая будет?

— Какая? — спрашиваю.

— Часовая.

— Как часовая?

— Да все у ней по часам, и сон и слова.

— Да, вашей бурливости от нее не дождаться, — смеюсь, а барышня стоит и о чем-то раздумывает.

На место немочки привезли ей француженку, крошечную бабеночку, вертлявую, носик у ней ястребиный, глазки так и бегают. Все она тихонько покашливала и ходила по горницам, высокими каблуками постукиваючи. А кланяться она так кланялась, что ни к кому спиной не оборачивалась. Барышня ждала ее — не радовалась. "Не приедет такая ко мне, как я хочу!" — говорила мне и встретила француженку угрюмо, да та ее сразу озадачила: бросилась обнимать, целовать, схватила на руки, зачастила словами, по-русски она говорила куда смешно. На другой день француженка в куклы стала с барышней играть и усы себе навела чернилами, — барышня все не поддается ей, только улыбается, будто нехотя, и глядит на нее пытливо, и говорит мне: "Игрушечка! какие разные люди-то бывают!" Билась, билась француженка, все барышня дичится.

Вечером вижу, француженка манит меня из дверей к себе. Иду. Она меня по щеке потрепала и дает мне старенькую ленточку, а сама шепчет: "Слушайся меня, я тебя буду дарить". А я молчу. "Ты всегда с барышней?" спрашивает. «Всегда». — "Как же вы играете, что барышня любит?" — "Разговаривать любит". — "Как так?" — "Любит, говорю, чтоб рассказывали ей все, а она чтоб слушала". — "Хорошо, хорошо, — шепчет мне, — говори мне все, что знать будешь, я тебя всем обдарю. Смотри ж, никому о том не скажи". И махнула рукой: «Иди». Я пошла от нее, да и думаю себе, барышнины слова вспоминаю, что каких-то людей на свете нет!

На другой день француженка в такие рассказы пустилась; без умолку говорит, говорит — барышня слушает и все к ней ближе подвигается… Что долго рассказывать? В месяц она барышню совсем в руки взяла; слова ее слушается барышня, не отходит от нее. Господа радуются себе, что барышня повеселела, не знают, как им Матильду Яковлевну благодарить и чем; то и дело ей подарки, а Матильда Яковлевна руки к груди прижимает да приседает перед ними. Скоро она прибрала к рукам и барыню и барина: ее обо всем спрашивают, с ней обо всем советуются.

Арину Ивановну точило горе: невзлюбила она француженку, а видела, что та всем домом вертит и даже ее ненависти не замечает, а ненавидела ее Арина Ивановна всей своей душой; походку ее заслышит — изменится в лице. Да уж не прежняя немочка безответная это была, чтоб ее постным силой кормить — нет! с этой шутки плохие. Она сейчас к барыне и этак, шутя да смеясь, все расскажет, — веселехонько, хоть у самой на сердце кошки скребут. И зовут Арину Ивановну к барыне. Арине Ивановне выговор…

А мое житье какое было? Хоть попрежнему я была при барышне, да уж была я одна-одинешенька; барышня совсем меня бросила, все с француженкой, все с Матильдой Яковлевной, а я с утра приду, простою у притолоки день целый, так меня и не вспомнит никто. И Арина Ивановна, и та пренебрегла тогда мной; она не заметит, стукну ли я, войду ли, не то чтобы, как прежде, надзирать за мною, следить. Правда, что она стала не такая нападчивая, — задумчива ходила и сурова, а тиха. То я, бывало, с барышней поговорю, то от Арины Ивановны стерегуся, а тут я осталась уж совсем ни при чем. Сердце мое очень ныть стало… что некуда и не к кому мне пристать на всем свете белом… Сижу в каком-то я раз полусно и слышу, кличет Матильда Яковлевна и дает мне в руки свою шкатулочку. "Хочу, чтоб починили хорошо!" — говорит и показывает, что уголок отклеился. Я схватила эту шкатулочку обеими руками, да никого не спрашиваючи, опрометью, через сад, к столярной. У самой сердце стучит, вот будто я из темницы вырвалась. Бегу, бегу, а прибежала к дверям и оробела. Тихонько двери отворяю — вижу, там человек пять на работе: кто стругает, кто пилит, кто меряет; по окнам везде стружки, на полу тоже стружки ворохами навалены. Все ко мне обернулись, все на меня глядят: "Что ты? зачем ты?" Я показываю им шкатулочку. "Андрей, а Андрей!" — стали кликать, и вижу, высокий человек из боковой горенки выходит… Я его сейчас узнала, вспомнила, как он мне говорил: "Бедная ты девочка завезенная! выздоравливай-ка ты скорей!" Все такой же он был, и веселый, и кудрявый, и ласковый. И он меня узнал. "Ишь, как выросла, сказал, ну расти себе, расти!" А другие у меня шкатулочку уж взяли, ему показывают, разглядывают, спорят. Один там, бойкий такой, все он стоял подбоченившися. "Я, говорит, могу и получше этакой сделать".

А ему другие: "Да ты и такой не сделаешь!" — "Лучше сделаю!" Спорить опять начали. Андрей мне говорит: "Приди завтра за шкатулочкой, будет починена". — "Можно мне стружечку взять?" опрашиваю. Он захватил полны руки тех стружек, да и обсыпал меня всю ими…

И целый день все я после думала, что вот завтра я опять пойду туда, и что завтра мне Андрей скажет, усмехнется ли, глянет ли, или он меня не заметит за работой?..

Ходила я, и он меня приветно опять встретил и сказал: "Собраться надо да тебе игрушечку какую сделать!" С той поры так меня и тянет туда, да не смею и скучаю. И что сделала. Держу я раз барышнину игрушку — барин ей привез домик, совсем настоящий домик, — верчу я тот домик да думаю: "Домик, домик! что бы тебе изломаться-то! а меня послали б чинить отдавать, и я б побежала… Что бы тебе, домик, рассыпаться!" а домик — хруп! да и рассыпался. Перепугалась я тогда. Не так барышни боялась, а что достанется от Арины Ивановны, что от Матильды Яковлевны будет. Стрелой я пустилась прямо к Андрею. "Что такое? Что?" спрашивает, а на мне лица нет. "Не бойся, не бойся, я починю, никто не узнает. Ах ты, бедненькая, как перелугалася!" Смеется…

Живем так-то, каждый с своею заботой, и вдруг замечать стали, что барышня совсем нравом изменилась, и опять на нее стало находить. То она от Матильды Яковлевны шагу не отступала, а то сторониться стала. Перестала ее расспрашивать, почти и говорить с ней перестала. Подаст урок, да и молчит целый день. Хочу, бывало, я к ней подойти, да не смею, боюсь Матильды Яковлевны, а барышня сама не позовет и, словно она никого около себя не замечает, сама с собою шепчет.

Матильда Яковлевна совсем не та стала к барышне, суровей и строже; уж не то чтоб у барышни ручки целовать, как сначала, она уж и прикрикивать на нее стала. Как прибрала она господ к рукам, то ничего не боялась. Барышня долго терпеливо все переносила, что я только дивлюсь, а Арина Ивановна божилась, что француженка околдовала барышню. Спрашиваю я: "Барышня! очень вы Матильду Яковлевну любите, что вы все от нее сносите?" — "Игрушечка! — отвечает мне: — она рассказывает так хорошо и много, много всего знает. Может, она мне еще расскажет что…" И все сидит около Матильды Яковлевны, и тихо ждет, и тихо вздыхает… Матильде Яковлевне она надоела скоро; стала она от себя прогонять ее и стала над нею подсмеиваться… Раз Матильда Яковлевна уж очень с ней дерзко обошлась, накричала, набранила, и было барышнин нрав прежний проявился: вспыхнула она и заговорила так, что Матильда Яковлевна струсила и все в шутку обернуть захотела.

Барышня от нее отвернулась и ушла. Не говорит она с того часу с Матильдой Яковлевной, не подходит к ней. Матильда Яковлевна хоть спокойный вид на себя принимает, а крепко тревожится и все у меня выпытывает: "Что барышня? что говорила? С кем говорила?" Я вижу; что и барышня не спокойна: ухожу я от нее поздно вечером — не спит, ранним утром застаю — не спит. "Барышня! говорю, чего заботные такие?" — "Тяжело мне!" ответила. "Матильда Яковлевна вас огорчила?" И она опять: "Тяжело мне, Игрушечка!" Прошло сколько дней. Все барышня в тоске, и все, видно, душа ее волнуется. Одним утром прихожу, застаю, что она уже совсем одета, стоит подле окна. А лицо у нее было тогда такое, словно она кого одолела или решилась, пошла на что. Быстро ко мне обернулась и спросила: "Матильда Яковлевна встала?" — "Нет еще", говорю. "Скажи мне, как встанет, сейчас же скажи, Игрушечка!" Я пошла, дождалась, пока Матильда Яковлевна встала, прихожу и говорю. Она изменилась в лице. Постояла середь горницы и пошла прямо к Матильде Яковлевне. Та сидела, чай в своей горнице пила около столика. Удивилась очень приходу раннему и пытливо глядит. Тихо подошла к ней барышня и тихо села около нее на скамеечке, как прежде садилась ее рассказы слушать, и сама так глядела она на Матильду Яковлевну, словно и корилась ей, и просила, и ласкалась… У Матильды Яковлевны глазки сверкнули — обрадовалась, только радость свою скрыла и едва глянула на барышню. Стала ей выговаривать и попрекать; барышня все белей да белей становится и молчит. Замолчала и Матильда Яковлевна сердито. Пыталась барышня с ней заговорить и такие тихие да ласковые ей слова говорила… Матильда Яковлевна все-таки ей надменно отвечала и грубо так… Приехали гости, за Матильдой Яковлевной прислали, она с собой барышню кликнула; та за нею покорно пошла. Гости спрашивают, чего это Зиночка изменилась?

И господа тогда вдруг перемену увидели, встревожились. Матильда Яковлевна берет барышню за руку и середь гостиной ее выводит и давай рассказывать: что вот какая Зиночка упрямица была, да теперь сама хочет исправиться, вот сегодня прощения просила… "Да?" — спрашивает у барышни. Та чуть слышно что-то сказала; бледна она стояла и вся дрожала. Хотела уйти — Матильда Яковлевна не пустила, около себя посадила. Гости все стали тогда барышню хвалить, целовать, стали советы ей давать. Господа радуются, а Матильда Яковлевна все говорит им: "Да, вы недаром свою Зиночку на мои руки отдали!" Сказал ли кто слово лишнее или чем другим обидел барышню, только она пришла из гостиной словно больная и очень долго плакала… С этого дня отшатнулась она от Матильды Яковлевны навсегда, навек…

Спохватилась тогда Матильда Яковлевна. Давай заискивать, всячески ухаживать, ублажать — ничего уж не помогло: только, бывало, посмотрит на нее барышня так, что будто и жалеет ее и брезгает ею… Матильда Яковлевна боялась, чтобы господа печали барышниной не заметили, чтобы не вздумала барышня на нее жаловаться…

Барышня не жаловалась, только еще стала она задумчивее, очень поскучнела и часто плакала. И плачет, бывало, уж не попрежнему, с криком да с сердцем, тихо себе плачет да горько… Все это замечала Арина Ивановна, и уж не раз она к барышне тайком пробиралася; ручки у ней целует. "Я ваша слуга верная, я!" — все твердит, а та и слушает и не слышит.

— Чего вы всё не веселы, все скучаете? Замучила вас, видно, ученьем-то, мое сокровище? — говорит барышне.

— Да я ничему не выучилась и ничего не знаю, как же замучила? — ответит печально.

— Ах она, ехидная! — воскликнула Арина Ивановна: — сколько времени учит, а ничему не выучила! Да она нарочно ученье тянет, чтобы побольше поживиться от папеньки, от маменьки… Да она обманщица лукавая!

И, верно, ее слова барышне западали в душу, все она печальней становилась. "Игрушечка! — часто говаривала, — никто нам правды не скажет истинной! Вот как, Игрушечка!" Матильда Яковлевна все видела, все знала, как Арина Ивановна барышне нашептывала, как к ней тайком прокрадывалась, видела, а молчала, будто не до нее дело, и весела была всегда и говорлива; хоть часто, бывало, с сердцов у самой ручки дрожат, а улыбается и глазки щурит ласково…

Минуло барышне четырнадцать лет. Тут уж и все стали замечать, что она умом мешается… забывать стала имена… Особенно начала она мешаться, как побывала на похоронах. Умерла в соседстве богатая барыня, и весь околоток зван на п.охороны. Пышно ее х.оронили — такой ее последний завет дан детям, — и наши господа были и барышню с собой брали… Только она приехала, я сейчас заметила, что глаза у ней нехороши. "Игрушечка! — шепчет мне, — ты видала мертвых?

Понимаешь ли, что значит умереть?" Я хочу о другом заговорить, она меня не слышит и все себе твердит одно: "Живет человек, у.мирает человек; все живут, все умирают". И кто к ней ни подойдет, она всем одно и то же… Ничем ее нельзя отвлечь от мысли той, ничем рассеять. Господа тогда перетревожились, послали за лекарем. Лекарь говорит: «Помешана». Помешательство, ее было тихое; иногда она как будто и в себя приходила. Слез ничьих не могла видеть, вся побледнеет, бывало, задрожит. Я ей говаривала: "Не тревожьтесь, барышня; со всеми горевать не станет вас". — "Игрушечка! — отвечала мне: — когда плачет человек, ты знаешь ли, как ему больно! А я знаю! я знаю, как больно!" Мало ей лекарством помогали. Стала она всех дичиться; потом стала от всех бегать, — тоска у ней безотходная была, ныла она да чахла. Перестала узнавать — ни отца, ни матери не узнавала. Кручинились господа. Громко Матильда Яковлевна вздыхала. Соседи приезжали проведывать, смотрели на нее из-за дверей, жалели, а она стоит середь горницы, думает, думает, словно хочет что-то припомнить, да не дается ей, и в муке великой она за голову берется… А то плачет горько, горько плачет по целым часам. Спрашивай — не ответит, не заметит или испугается — убежит. С горя по барышне и барыня хворала это время. Матильда Яковлевна все около нее, утешала, успокоивала, а я при барышне. На моих руках она и умерла…

В розовый бархатный гроб положили ее, сухонькую, худенькую, и такое у ней было личико заботное, такое печальное — вот, кажись, большие глаза откроются и в сомненье она станет спрашивать о чем-то…

После барышниной смерти барыня меня за собою ходить приставила. "Она за Зиночкой ходила — я хочу, чтобы она и при мне была". А время своим чередом пошло, стали привыкать, слезы высохли, только вздохнут о барышне, как вспомнят, да поскорей речь о другом заводят, повеселей… Сняли черное сукно со стен: опять и шумно и весело в хоромах; опять господа обеды званые дают. Матильда Яковлевна все у нас живет, да и отъезжать, видно, не думает. Она с господами неразлучно; барыня только глаза откроет, уж Матильду Яковлевну кличет. Матильда Яковлевна и книжки вслух читает, Матильда Яковлевна и гостей забавляет, она ж их и осудит, и осмеет, и передразнит, как выпроводит. Вот это, бывало, по вечерам, если случится, что никого гостей нету, Матильда Яковлевна и почнет в разных лицах являться: то генеральшей войдет Чернихинской, ну совсем генеральша, так же и шаль по всему дивану распустит, чтоб никто рядом не сел, и посматривает так же строго на всех… то представит карачевскую барышню, что все вздыхает и платочком обмахивается… всех она, бывало, переберет, всех-то до единого. И очень господ этим утешала: так хохочут, что приходилось иногда обоих водой брызгать… А Арина Ивановна ночей не спит, в тревоге она да в сомненье: стала Матильда Яковлевна что-то часто в хозяйство вмешиваться, войдет к Арине Ивановне: "Дайте ключи!" — и, не дождавши слова ответного, возьмет сама и пошла по кладовым шарить. Барыне жаловаться было нечего, с каждым днем больше ее обходила Матильда Яковлевна. В обиде, в досаде, в тоске сидит себе одиноко в своей комнате Арина Ивановна; похудела и пожелтела; перестала к попадье в гости ездить, перестала и к обедне по воскресеньям ходить. С нами то вдруг ласковая такая, такая приветная, свои сны нам рассказывает, работой нашей не нахвалится, то вдруг раскричится, разлютуется, все не по ней, все нехорошо, грозится: и то и другое будет вам…

Если встретится с Матильдой Яковлевной лицом к лицу — всякое дело бросает, прочь бежит. А Матильда Яковлевна и не пускает, останавливает и своими словами ласковыми да приятными разобидит ее и до самого сердца доймет, а за обедом льстивым голосом спрашивает: чего задумалася? здорова ли?

Побелеют губы у Арины Ивановны, глухим голосом она за внимание благодарит, а Матильда Яковлевна усмехается да шейку вытягивает. "Что, что? я не расслышала, говорит, что?" И благодарит ее Арина Ивановна в другой раз за внимание… А то помню, как подошла она к Арине Ивановне и приласкала ее: "Милая моя!", а сама ее по плечу потрепала, глазки прищуря с улыбочкой. Задрожала вся Арина Ивановна, и дух у ней занялся, не может слова вымолвить, глаза черные засверкали — а та на нее глядит все усмехаючись да легонько по плечу ее треплет…

Выговаривала Арине Ивановне барыня: "Что это вы, Арина Ивановна, всё такие скучные, — вы и на нас, милая, скуку наводите, да и смотреть вы стали так угрюмо. Заговаривает с вами Матильда Яковлевна, вы едва отвечаете, как же это можно так, это невежливо…" Начала седеть Арина Ивановна…

Раз Матильда Яковлевна долго с барыней запершись в спальной сидела, и выбежала Матильда Яковлевна очень весела оттуда, прямо к Арине Ивановне. "Дайте ключи, говорит, дайте, милая Арина Ивановна моя, вы теперь уж будете на покое — поздравляю!" — "Как? — проговорила Арина Ивановна. Потом бросила ей ключи на стол: — Чтоб тебе добра не было, змея подколодная! а я тебе этого не забуду!" Матильда Яковлевна, как ни в чем не бывало, схватила ключи и побежала. Слышала ли она, что ей Арина Ивановна сказала, нет ли — кто ее знает.

— Поеду от вас, — говорит нам Арина Ивановна, — поеду, да нигде мою злодейку не забуду!

Пошла она к барыне: "Покорно благодарю за милости ваши, сударыня! Пусть вам другие лучше моего послужат!" А барыня ей: "Что это значит? Вы куда сбираетесь разве?" — "Приказали ключи у меня отобрать, значит, я не надобна", — говорит Арина Ивановна. "Полноте! Я это сделала для Матильды Якввлевны — ей хотелось похозяйничать, а вы все-таки оставайтесь у нас; зачем вам уезжать? Да мы привыкли к вам, и вдруг вас нет — останьтесь, Арина Ивановна, останьтесь.

Будете Матильде Яковлевне помогать". Подумала-подумала Арина Ивановна и осталась.

Прошло после этого месяцев, может, с пять. Матильда Яковлевна на целый дом ключами гремит и свои приказы выкрикивает. Арина Ивановна с утра до вечера в своей горенке, редко и к обеду выйдет, все жалуется: "Больна! неможется!" И глянуть на нее — иссохла, извелась; в лице у ней ни кровинки, или уж огнем щеки горят; глаза у ней беспокойные, блестящие… А Матильда Яковлевна то ей варенья с ложечку пришлет, то сливок в чашечке на донышке… Слуги-то меж двух огней; и не понести боишься: Матильда Яковлевна пошлет да сама за дверями слушает — отдашь ли; и подать боишься, что Арина Ивановна посланцев неласково принимает — чем попало им в голову, а приношение об пол. Так-то было сначала, потом Арина Ивановна не то присмирела, не то сама гневом своим утомилась, — только глянет да головой кивнет…

Так мы петрова поста дождали. Петровками на первой неделе, в ночь, внезапно Матильда Яковлевна захворала: кричит, вопит, — весь дом подняла на ноги. Скорей за лекарем — нету, на следствии; за другим — к какой-то барыне в чужой уезд взяли; а Матильда Яковлевна не своим голосом кричит: "Умираю! умираю!" Ей и припарки и примочки — хоть бы что помогло. Все в тревоге большой, в страхе, только Арина Ивановна из своей комнаты не выходит. Побежала за ней.

— Сама больна! — ответила.

— Матильда Яковлевна у.мирает! — говорю.

— Туда ей и дорога!

— У вас лампадка потухла, зажечь?

— Не надо. Иди себе.

Как лежала лицом к стенке, так и не обернулась.

Барыня заметила, что ее нету. "Что это значит, отчего не пришла Арина Ивановна? где она? Позовите ее". Тогда она пришла, бледна очень, завернувшись в черный платок. "Арина Ивановна, — к ней барыня. — Что тут делать? как быть? Не стыдно ли вам, что стоите вы как каменная, ни за что не возьметесь, не поможете? ведь она может умереть!" — Я ее от смерти не спасу, сударыня, если ее час пришел! — так-то мрачно ответила, что барыня примолкла и только охнула. А Матильда Яковлевна как увидала, что Арина Ивановна подходит, руками замахала на нее и закричала: "Не подходить! не подходить ко мне!" Как стала в углу Арина Ивановна, недвижно целую ночь простояла. К свету Матильда Яковлевна померла… Стоят все над покойницей, и тужат, и дивятся, что вот с.мерть-то скорая да нежданная. Подошла и Арина Ивановна, на нее поглядела, а перекреститься не перекрестилась и прощаться не стала. Барыня плакала и Арине Ивановне говорила: "Ах, Арина Ивановна, как жаль-то ее, как жаль! Распорядитесь похоронами, хороните се поскорее — я сама боюсь заболеть от грусти!" И приказ отдала никогда к столу грибов не подавать — говорили, что с.мерть Матильды Яковлевны от грибов: она всегда приказывала для себя особенно к ужину грибы готовить и того вечера ими ужинала. п.охоронили Матильду Яковлевну, а добро ее все барыня Арине Ивановне отдала.

В сумерки пошли мы перетаскивать сундуки к Арине Ивановне в горницу; Арина Ивановна и промолвила: "Хотела, молвит, ты у меня кусок хлеба отбить, хотела меня выжить, да вот сама в сырой земле лежишь! Теперь на моей улице праздник!" И усмехнулась.

"Запирайтеся, двери, запирайтеся! — приговаривает, захлопываючи двери: — пустей, горенка замкнутая!" Да вдруг как вскрикнет не своим голосом, мы чуть сундук не упустили — оглянемся, она бледная как с.мерть, вся дрожит. "Что такое? что такое?" Никак от нее не добьемся и от дверей ее оттащить не можем. "Поймала меня, не пускает, поймала!" — шепчет Арина Ивановна и в ужасе великом крестится рукой дрожащей. А то она сама свое платье дверью прихлопнула, да примстись ей, что ее покойница поймала. Ну, огляделись, успокоились, посмеялись. Усмехнулась и сама Арина Ивановна, да не душевно она усмехнулась, и видели мы, что все она крестится, и молитвы шепчет, и вздрагивает, и озирается…

Вечером сидим мы, девушки, за работою в девичьей, а колокольчик динь-динь беспрестанно: все кличет Арина Ивановна то за тем, то за другим. То спросит, не идет ли дождь, то воды велит подать, то кошку ей принесть. "Что это Арина Ивановна сегодня раззвонилась?" — говорим меж собой. На другой вечер опять поминутно кличет. Две свечи горят у ней в горнице — когда это видано? Вздумала нитки мотать и меня держать моток позвала. Я стою да со скуки гляжу ей в лицо. "Какое мрачное у ней лицо-то!" думаю. И все она к чему-то, прислушивается, все ее словно дрожь пронимает, и то и дело со свечей снимает. "Тускло как горят, слепые свечи!" — все приговаривает. А свечи были как свечи и горели ярко.

— Игрушечка! — говорит она мне и усмехается, да так усмехается, что мне чего-то ее жалко стало, сама не знаю чего, а стало ее жалко:- Игрушечка, расскажи ты мне сказочку какую-нибудь!

— Я не знаю, не умею, — ответила я ей.

Она замолчала и опять мотает. Много мотков в тот вечер она перемотала. Пробил первый час.

— Поздно! — говорит. — Как скоро эти часы бегут: не успеешь оглянуться, уж и ночь. Ну, Игрушечка, ступай себе. Да постой! Что, ты все еще боишься в чуланчике спать?

— Нет, — говорю, — привыкла.

— А то приди-ка ты ко мне ночевать. И тебе б веселей, да и мне прислужишь случится, вот вчера кликала, кликала воды подать, никого не добудилась. А у меня сегодня что-то голова болит.

Принесла я свою постелю в ее комнату, жду, что она ляжет, что свечи погасит. Она легла, а свеч не погасила. "Не надо, говорит, пусть их горят. У меня что-то голова болит — не спится". А сама все бледней да бледней, все вздрагивает да крестится, и на меня такой страх навела, боюсь, хоть сама не знаю чего. И до света мы с ней глаз не сомкнули. На другой день все на Арину Ивановну люди поглядывают, перешептываются, дивятся; она заметила. Вечером опять прихожу. "Иди себе, говорит, сегодня мне получшело". Я и пошла в свой чуланчик. Только я глаза свела — так страшно кто-то закричал, что я опрометью бросилась в девичью, а оттуда мне навстречу уж бегут, свечи зажигают, суетятся, все перепуганы.

Случилось что-то с Ариной Ивановной. Вбежали к ней — она вниз лицом на своей кровати лежит, как мертвая. Мы ее подняли, воды дали напиться; пришла она немного в себя. "Садитесь, садитесь", — сажает нас на свою кровать. Мы только смотрим друг на дружку, дивно да чудно нам, а Арина Ивановна то к тому, то к другому прижимается, как малое дитя. "Не уйдите вы от меня, не уйдите! просит, не покиньте!" И господа услыхали, потревожились, звонят в колокольчик: что такое? кто кричал?

— Арине Ивановне что-то приснилось, Арина Ивановна кричала.

— Да что ж ей приснилось?

Тогда и говорят, что, верно, ей покойница Матильда Яковлевна привиделась.

— Какие пустяки! — вскрикнули господа: — вот выдумки несообразные! — А у себя, приказали сейчас же лампаду зажечь… С тех пор как вечер, так Арина Ивановна и скликает нас и рассаживает вокруг себя.

Днем еще ничего, и по хозяйству похлопочет, а как вечер — беда. И плачет и дрожит. Ночью у ней свечи не угасают и девушки очередуются, не спят при ней. То белое ей в окне мелькает, то чья-то ей походка слышится, то дунет кто-то ей в лице холодом, то чудится, что-то в уголку шевелится, то за собой смех слышит.

Стал слух носиться между людьми, что покойница к Арине Ивановне по ночам ходит и мучит ее за то, что смерти ее радовалась; много было об этом толков, много домёков… да ведь всего-то не переслушаешь, что люди говорят… только что на всех страх нашел; сами господа хоть днем и посмеивались и бодрились, а к вечеру начинали прислушиваться да оглядываться… Двери в той горнице, где Матильда Яковлевна жила, забили наглухо и каждую субботу покойницу в церкви поминали…

Понемногу стали успокоиваться — не находила покою одна Арина Ивановна до самой смерти. В страхе да в тоске она скоро и зачахла. Перед смертью у всех у нас прощения просила и с рыданьем говорила: "Помолите вы за меня богу! Помолите!" Священник, что ее исповедовал, тихий старичок такой, вышел от нее сам не свой и все крестился шел. Какое у ней было добро, какое имущество, Арина Ивановна на церкву да на нищих завещала.

После Арины Ивановны нам было вольнее: и на крылечке постоишь и сад обежишь — не боишься. Барыня за нами не следила, лишь бы ей все было готово, подано, а то что себе хочешь делай, где угодно будь. Кроме еще того, говорю, господа в последнее время в большой тревоге были и печали: совсем денег не было. Пшеницу они еще на корню продали, и стало им не надолго: отпраздновали барынины именины, а на свои барин больным сказался, не было ни обеду, ни пиру, и ставни велели затворить, чтоб видел, кто приедет, что так-то уж хворы, что и свету божьего глаза не сносят. Все барин письма пишет, а барыня через его плечо читает да вздыхает; ответные, верно, не хороши, не веселы шлют: как ни получат — призадумаются, совсем примолкнут.

Ходила я раз по саду, под вечер, вдруг прямо к моим ногам яблочко упало, да такое славное, наливное яблочко. Подняла я да оглядываюсь. Господи! откуда это? а невдалеке от меня Андрей стоит — смеется. "Испугалась?" спрашивает. «Нет», говорю… и давно ли он тут гуляет, спрашиваю. "Я давно уж гуляю". — "Как же я не видала"? — "Да я ходил вдалеке, сторонкой, да смотрел, как ты гуляла, как думала… и о чем так думала?" — "Мало ли что в голову придет, а рассказать-то ведь трудно, — ответила ему. — Какие славные вечера теперь стоят, погожие", говорю. "Да, — ответил он: — тихие". Да и разошлись мы… Я ему за яблочко и спасибо не оказала, как-то забыла. Ну, думаю, в другой раз увижу, скажу… На другой вечер опять я в саду его встретила и за яблочко поблагодарила, да больше-то и не приберу, что ему оказать: опять вечер погожий похвалила… да «прощай» говорю.

— Что ж, если вечер-то вправду хороший, отчего не погуляешь? — спрашивает.

— Нет, — ответила, — нельзя, работа есть барская.

— Может, не к спеху? — промолвил.

— Нет, спешная… прощай…

И пошла. Оглянулась, он стоит и мне вслед глядит. А работы у меня не было тогда никакой, и сама я не знаю, зачем перед ним слукавила… Пришла в хоромы, села да до поздней ночи просидела под окошечком, сложа руки…

Стали мы каждый вечер встречаться… Он мне слово скажет, я ему — и разойдемся…

Неприметно свыкались. Кажись, что тут, одно слово перемолвишь да в его глаза приветные глянешь, — а присушило, приворожило на целый век… Всем он мне полюбился: и красой, и речами ласковыми, и разумом быстрым. Веселый был такой, на все-то отважный да бравый… Он мне за утеху и за совет стал. Затужу ли, загорюю ли, приду около него поплакать, он мои слезы осушит своим словом совестливым… И говорил он мне, бывало: "Не горюй! жить и так горько! Кручиною ты ничего не возьмешь — бери сметкой да спокоем!" Вот как я подле него, то и голову подниму, а нет его, кажется, что и земля из-под ног у меня уходит. Ведь как раз горе человека придавит, придушит, будет он на весь век знать. Сломи-ка верхушку с дерева, — после и роста его и поливай, пойдут новые отростки молодые, побеги зеленые, — а верхушки все нет… И он тоже сирота был и взрос одиноко, да как-то ему далось все в руки: и сметливость, и веселость, и отвага, — а я себя только к тоске приспособила… Бывало, когда я его своей печалью запечалю, что смолкнет он, призадумается, так только кудрями шелковистыми тряхнет и словно с плеч ту печаль сбросит… не то что я с своей расстаюсь, будто нехотя, будто ее жалеючи… Настала осень дождливая, ненастная, вечера темные, густые тучи по небу бродят, разве сверкнет одна ясная звездочка и опять пропадет, а мы станем где под навесом около хором, частый дождь и бьет и сечет в горячее лицо — горюшка мало! Разве только скажешь: экой дождь славный!

А зимой! вьюга, метель, вихри снежные пусть себе морозят, заносят, только бы нам верное слово перемолвить. Положили мы к господам идти, как избу себе поставим. "Что ж, — говорил Андрей, — я тебя не хочу в людскую привесть, а вот весною свою избу поправлю, да тогда на свое хозяйство, в свой уголок…" Весной перекрыл он избу, ставни узорные поделал, крылечко решетчатое.

Все дивуются да догадываются: "На что Андрей избу украшает? Не хочет ли Андрей жениться? И на ком думает?" А правды никто-никто не знал, не ведал… Изба его стояла в ряду с другими, и часто я пробиралась туда огородами, бывало, да тайными тропиночками. Приду да и сижу там, и никто того не мыслит. Сижу себе там да думаю: вот тут я свой сундучок поставлю, а тут я образок повешу; и как это я его встречать буду, как он домой придет, и как я тут у него хозяйкою буду — все, бывало, передумаю. Часто мне барышня покойница вспоминалася, — и вспомнится живо так, будто вот ее тихий вздох я слышу… И с Андреем сидючи, вдруг вижу, она как словно пронесется передо мной… Я часто, бывало, говорю Андрею, рассказываю об ней…

— А забеги-ка нынче в рабочую пораньше, — говорит мне раз Андрей: — я работу новую начал.

А это он мне сундучок делает… и какой этот сундучок славный был! Я его и во сне сколько раз видела, что вот я туда добро какое-то складываю; а то приснится мне, что сундучок мой рассыпался, или открою, а из него огонь и дым валит…

— Готова моя изба, — говорит Андрей:- дождемся розговень и пойдем к господам.

— Али чего ждать! до розговень уж недалеко, пойдем к господам теперь, а после петрова дня и свадьбу сейчас сыграем.

— Нет, Андрей, погоди, — говорю ему: — погоди ты немножко. Теперь господа очень горюют, в большой они печали — как еще примут нас?

Знаете, ведь у нас все на барском веселом или печальном часе.

Уж давно повадился к нам ездить новый сосед, барин угрюмый такой, усы у него щетинистые, взгляд железный какой-то, одет весь в черном, а на шее красненькая ленточка. Он по соседству себе имение большое купил года два назад, и мы его понаслышке только, до сей поры знали, что будто очень он лют был. Вот познакомился он с нашими господами, сам приехал, да и стал учащать. Как он ни побывает, после всегда барыня плачет, а барин вздыхает да насвистывает… да не прежнюю веселую плясовую, а какую-то заунывную… И как знакомец новый ни приедет, разговоры у них с господами жаркие идут… Стал слух носиться, что ему хотят Рогожино продать… Как я услыхала — бегу к Андрею. "Андрей, говорю, знаешь?" — Знаю, знаю! — ответил: — только тебя поджидал, сейчас идем к господам. Что дальше будет, неведомо: хорошего много не жди!

— Как идти-то? — говорю: — ведь теперь тот сидит у них, и спорят о чем-то.

— Верно, торги ведут нашими головами, — ответил мне Андрей. — Да еще не время его бояться, еще не пора, пойдем!

— Ну, пойдем!

Еще в сени входим, уж голоса слышим… В гостиной говорят.

— Да помилуйте, — басит сурово кто-то, — никто другой вам такой цены не даст, что ж вы еще жалуетесь, что дешево продали!

— Да мне прошлого году почти вдвое больше давали, — отвечает наш барин.

Барыня, слышно, всхлипывает.

— То был год прошлый — тогда давали, а теперь год нынешний — теперь не дадут!

А мы стоим да слушаем…

И долго стояли… То тот, то другой мимо нас к двери прокрадывался послушать; кажись, все на нас глядели удивляючись, чего мы тут стоим оба, и спрашивали: "Чего вы ждете? чего стоите?" — Не томи ты и себя и меня, решайся! — сказал Андрей. — Войдем прямо к ним.

— Войдем, — говорю.

И отворяем двери. Барин наш услыхал, вскочил — такой он и встревоженный и раздосадованный. Барыня платочком прикрывается — плачет, а чужой пристально своими глазами железными на нас глядит.

— Что вам надо? что это значит? — нетерпеливо так спрашивает барин.

Говорит ему Андрей, просит его…

— Как, Игрушечка, — вскрикивает барыня, — ты хочешь замуж выходить?

— Сватайтесь, женитесь, мне все равно! Не до вас теперь, ей-богу! — говорит нам с досадою барин.

И махнул рукой, чтоб шли. Тогда чужой привстал:

— Позвольте!

— Ах, да! — вскрикнул наш барин: — я забыл! Я уже не господин ваш, вы проданы, вот ваш новый барин!

— Как! — вскрикнула барыня. — И Игрушечка продана? Ах, боже мой!

Мы глядим на нового — хотим его попросить, а он нам как крикнет: "Марш отсюда!" — и отвернулся…

— Пропали мы, Андрей! — говорю.

Он молчал, все о чем-то крепко думал… Под вечер приехал исправник и с ним весь стан и еще какие-то господа, что на все кругом такими жадными глазами смотрели.

Созвали людей к крыльцу, объявили им, что проданы они; нового барина показали…

А он стоит и оглядывает покупку свою и поморщивается — не по нраву ему пришлася.

— Что за люди! — говорит исправнику. — Как стоят! как глядят! Смелость-то, дерзость-то какая!

— Ничего, — исправник отвечает, пристегиваючи свой сюртучок, — исправить всякого можно!

Новый барин сейчас же и поселился в доме… Прежние наши господа еще на два дня оставалися… Это время я почти Андрея не видала: новый барин успел уж всех на работу поставить; из его имения приказчик приехал за всем надзирать, и неутомим был и неусыпен: везде его голос сиплый слышен; во всех уголках он словно из земли вырастал — сам приземистый, голова большая, взгляд свирепый, а в руке арапник тройной. Накануне выезда призвала меня барыня.

— Игрушечка! — говорит, — собралась ли ты? ведь ты со мной едешь. Как благодарна я вам, — обратилась к новому барину, — что вы мне эту девушку уступили — я привыкла к ней очень. Как я благодарна вам!

"Вот что еще меня ожидало!" — подумала я себе и прямо к Андрею пошла.

— Прощай, Андрей, прощай, желанный!

— Не плачь, не тужи, поможешь ли? — говорит он. — Пойдем к барыне…

— Да что ж, — молвлю, — подарит она нас по своей доброте рублем или платьицем с своего плеча…

— И то правда! — проговорил. Голос приказчиков послышался. — Иди, иди скорей, — гонит меня Андрей, — иди, боюсь, он тебе скажет что.

Мне же словно какая-то надежда в душу вошла: попытаюсь, попрошусь у барыни! Все думаю и все никак время не выберу, не застану ее одну.

Уж карета запряжена, а я еще ей ничего не сказала… уж одеваются… Тогда я не смотрела, кто был тут, стала ее просить, молить: "Оставьте меня! у меня жених есть любимый!" — "Ах, ах, Игрушечка! не стыдно ли тебе, и ты меня могла бы оставить? Ах, как же это можно! Боже мой! все нас покидают!" И заплакала…

Повели ее под руки в карету, посадили… втолкнул и меня кто-то, и помчались мы…

Еще раз увидала я Андрея… стоял он при дороге белый как полотно и поклонился…

Мелькнуло лицо барина нового и глаза его холодные.

Через два месяца пришло известие из Рогожина, что несчастье случилось… Шесть человек на поселение пошло… Андрей шестым…

А мы вот переехали к барыниной тетеньке — поселились у нее, да и живем себе…

Никого мне, ничего знакомого, только вот портрет барышни покойницы; кудрявенькая и веселенькая она на портрете: такая была она, когда меня Игрушечкой назвала.

Далеко ж теперь Игрушечка переброшена, далеко…

Барынина тетенька уж старая барышня, седая и скупая. Ходит она вся в черном и часто молебны служит, а платит она за них не деньгами — мукой, или овсом, или круп пошлет. Дом у ней большой, комнаты темные, и везде черные коврики суконные перед порогами. Кругом дома амбары, кладовые — везде тяжелые замки висят; сады — и те замкнуты. Девушки горничные все кружева плетут, барышня продает, и все говорят шепотом, тишина в доме, тишина, только барышнина собачонка заливается лаем звонким… Скучно моим господам у тетеньки; похудели и побледнели, у ней живучи, и словно полиняли… Приду я барыню раздевать ввечеру, а она мне жалобно:

"Игрушечка! скажи хоть ты что-нибудь веселое!" Только они входят к тетеньке, — тетенька тотчас свои очки возьмет, протирает, наденет и глядит им в глаза и головой качает: "Ох, ох! весь вы мой домишко разнесете, размотаете, только я глаза закрою, все у вас прахом пойдет!" Охает и все одно им твердит. Они уверять ее почнут: "Да можно ли, да мы никогда", а она головой качает…

Меня выучили кружева плесть… вот я кружева плету и век свой изживаю… Много время с той поры прошло, как я сюда приехала, много тоски, много скуки едкой пережито… Да ни к кому уж я сердечно не привязалась, ни к кому уж и не привяжусь… Только сердце забьется, только душа повлечет — видится мне впереди пустая степь безбрежная, дальняя дорога, да тоска жгучая, да слеза одинокая…

1859
спасибо!
 

Валерия Николаевна

32 урок
1. Чарская "Волька"
Волька завистливый - завидует Талькиным подаркам и то, что она может бездельничать, а ему приходится трудиться.
Талька мудрая- пишет, что Волька не прав, завидуя ей, ведь она прикована к комнате, а он может свободно бегать где хочет. ну и немного ему завидует.
мораль: надо думать, кому ты завидуешь, ведь часто это только внешне кажется, что у них хорошая жизнь
Катя, привет! А нужно ли вообще завидовать людям? Как отличить белую зависть от чёрной? Какая зависть у Вольки была?
И почему важно ценить то, что имеешь?
 

Катя Зелёнка

Посетитель
Регистрация
18 Апр 2022
Сообщения
6,716
Реакции
4,056
Семья
Папа- Сергей11 Мама- Тая
Статус
Реабилитант
Причина
Наркотики
Бросил
07.04.22
Игрушечка- терпеливая, скромная- всё терпит, принимает обстоятельства.
барышня- эгоистка, своевольная- разлучила Игрушечку и ее мать, потому что хотела играть с девочкой.
мать игрушечки- любящая- не хотела отдавать дочь, послала ей подарок.
немка упрямая- учит барышню тому, что надо, но не объясняет ей то, что ей реально интересно, ну закрывает глаза на любопытство барышни. она скромная, стеснительная- шарахается ото всех и нечего не говорит.
Арина Ивановна эгоистка и обидчивая- обижала Игрушечку, потому что боялась, что ее саму променяли на девочку. она злорадная и обидчивая- завидовала Матильде, что у нее получалось найти подход к барышне и ее родителям.
Матильда- находчивая- придумала как найти общий язык с семьей барышни.
барин и барыня податливые- делали для дочери всё, избаловали ее.
Андрей любящий, альтруист- любил и поддерживал Игрушечку
 

Катя Зелёнка

Посетитель
Регистрация
18 Апр 2022
Сообщения
6,716
Реакции
4,056
Семья
Папа- Сергей11 Мама- Тая
Статус
Реабилитант
Причина
Наркотики
Бросил
07.04.22
привет)
А нужно ли вообще завидовать людям?
ну можно, но лучше ровняться, смотреть, как они чего добились, следовать этому, вдохновляться. короче зависть может быть полезна, если белая.
Как отличить белую зависть от чёрной? Какая зависть у Вольки была?
белая это про восхищение, а черная про какую-то обиду, что у других есть, а у тебя нет. у Вольки была черная.
И почему важно ценить то, что имеешь?
да просто чтобы себя хорошо чувствовать. в любой момент все что есть может исчезнуть. ну или человек может добиться многого, но не научиться ценить это, он вообще несчастным будет
 

Катя Зелёнка

Посетитель
Регистрация
18 Апр 2022
Сообщения
6,716
Реакции
4,056
Семья
Папа- Сергей11 Мама- Тая
Статус
Реабилитант
Причина
Наркотики
Бросил
07.04.22
5. Марко Вовчок "Ледащица"(на русском)
Настя пьяница- из-за этого она даже отнеслась равнодушно к с.мерти своего ребенка, Настя только освободилась от крепостного рабства, так ум.ерла из-за алкоголя.
Горпина невнимательная к чувствам других- не понимала, что происходит с Настей, не знала, как ее остановить.
панни равнодушная- ей вообще было всё равно, что происходит с Настей, ей было главное, чтобы та работала.
рассказчица- эмпатичная- пыталась узнать, что происходит с Настей и ей помочь.
мораль: алкоголь может разрушить жизнь
 

Катя Зелёнка

Посетитель
Регистрация
18 Апр 2022
Сообщения
6,716
Реакции
4,056
Семья
Папа- Сергей11 Мама- Тая
Статус
Реабилитант
Причина
Наркотики
Бросил
07.04.22
6. Марко Вовчок "Саша"
барский сын повел себя самопожертвенно, когда поклялся не жениться на Саше, тем самым упростив ей жизнь (ее стали выпускать из чулана и относиться лучше).
барин и барыня эгоисты, упрямые, одержимы общественным мнением- не разрешали сыну жениться на Саше, узнав о его намерении они постригли ее и стали запирать).
рассказчица- эмпатичная- пытается помочь Саше, разговаривает с барским сыном.
остальные слуги- предвзятые- осуждают любовь Саши и барского сына.
мораль: иногда лучше пожертвовать своим счастьем, чтобы облегчить жизнь человеку, которого любишь
 
Сверху