Алексин

atella13

Модератор
Регистрация
8 Ноя 2021
Сообщения
892
Реакции
1,897
Семья
Дочь - Eva321
Бросил
07.11.2021

Алексин "Неправда"​


Генка очень любил смотреть фильмы, на которые дети до шестнадцати лет не допускались. Он любил читать книги, на которых не было обозначено, для какого они возраста: значит, для взрослых!

И когда однажды по радио объявили лекцию для родителей, Генка решил, что эту лекцию ему непременно надо послушать.

Зазвучал скучный голос, к которому диктор прикрепил длинное название – «доктор педагогических наук». Генка всегда старался представить себе людей, голоса которых он слышал по радио. Сейчас ему почему-то представилась сухопарая женщина в пенсне и в белом халате. Слово «доктор» очень подходило к ней, потому что каждая ее фраза звучала как рецепт.

Первый рецепт был такой: «Чем больше ребенок читает, тем лучше он учится!» Генка даже испугался: он рос явно не по правилам. Если он изредка и получал плохие отметки, так, пожалуй, исключительно из-за книг. До недавнего времени Гена читал и за завтраком, и за обедом, и за ужином, используя в качестве подставки пузатую сахарницу, которая сперва важно подбоченивалась двумя тонкими ручками, потом – одной ручкой и, наконец, при Генкиной помощи стала вовсе безрукой.

Не подходил и другой рецепт: «Ребенок должен уважать родителей, но не бояться их!..»

А вот Генка своего отца одновременно и уважал и побаивался. Это отец первый объявил войну Генкиному «книгоглотательству». Он повел наступление по всем правилам военной науки.

Сперва произвел разведку… И тут оказалось, что даже названия книг и фамилии авторов безнадежно перемешались в Генкиной голове. Он путал Купера с Куприным, а Станюковича с Григоровичем. Затем отец перешел в атаку: он стал высмеивать сына, иногда даже в присутствии посторонних. Генка растерялся… И тогда в образовавшийся «прорыв» отец устремил главные силы.

Он тяжело опустил на стол руку, такую огромную, что вилки и ложки казались в ней игрушечными:

– Теперь мы будем читать вместе!

– Как – вместе? – удивился Генка. – Вслух, что ли?

– Не вслух… Но и не слишком «про себя». Брать книги ты станешь по моему совету, а потом будем устраивать дискуссии.

На первом этаже расположилась детская библиотека. Библиотекарша по прозвищу «Смотри не разорви» доставала Генке книги, которые советовал прочитать отец. А за ужином начинался экзамен.

– Ты опять пропускаешь описания природы? – спрашивал отец.

– Я ничего не пропускаю, – оправдывался Генка.

– Хуже всего, когда ты говоришь неправду. Ну с чем, например, здесь сравнивается запах первого снега?

Генка ерзал на стуле. Ему хотелось сбегать на улицу и понюхать снег: может, он угадает, о каком именно сравнении спрашивал его отец.

– Писатель сравнивает запах первого снега с запахом арбуза! Это очень образно и очень точно. А ты пропустил…

Иногда в спор вмешивалась и мама. Отец сразу же с ней соглашался. А мама начинала сердиться:

– Женщине только в трамвае положено уступать место. А в спорах эта вежливость ни к чему!..

Мама была машинисткой. Работу она брала на дом. Ей казалось, что отлучись она из квартиры лишь на день – и случится что-то ужасное, произойдет какая-нибудь непоправимая катастрофа.

По утрам маме некуда было спешить, но вставала она раньше всех. Готовила завтрак отцу и Генке. Прощаясь с мамой, отец целовал ее в голову и произносил всякий раз одни и те же слова:

– До свиданья, малыш мой родной!

А мама менялась в лице… И Генке начинало казаться, что она вставала так рано только для того, чтобы услышать эту фразу.

Слово «малыш» не подходило к маме: она вовсе не была маленькой. Может, она казалась такой с высоты ста девяноста сантиметров могучего отцовского роста?

Эти сантиметры были предметом особой Генкиной гордости. Но ведь сына, мальчишку, отец именовал строго и просто – Геннадием…

Они вместе выходили на улицу, вместе шли до угла.

Это было очень приятно: мама осталась дома, а они, мужчины, деловые люди, спешат, торопятся…

На углу они прощались – коротко, по-мужски.

– Ну, иди, – говорил отец.

А вечером Генка с нетерпением ждал возвращения отца. Он сразу узнавал его шаги: отец поднимался так не спеша, словно, сделав шаг, раздумывал, идти ли ему дальше или, может, вернуться вниз. Один неторопливый, будто тоже задумавшийся, звонок… Генке очень хотелось открыть отцу дверь. Но он знал, что еще больше этого хочет мама. И уступал ей дорогу… Отец вновь целовал мать в голову и говорил почти те же слова, что и утром: «Здравствуй, малыш мой родной!» Но звучали эти слова еще ласковее, потому что отец, видно, успевал сильно соскучиться за день.

Генка терпеть не мог нежностей. Но от слов, которые отец говорил маме, ему становилось как-то уверенно и спокойно…

Отец заглядывал маме в лицо:

– Какие у тебя глаза воспаленные! И зачем нам нужна эта трещотка? – Так он называл пишущую машинку.

– Это не она, а враги мои виноваты, – полушутливо оправдывалась мать. Своими «врагами» она называла неразборчивые почерки. Мама говорила, что даже по ночам ей снятся разные нечеткие буквы и особенно часто буква «т», которая гонится за ней по пятам на трех тонких ножках.

У Генки отец как бы мимоходом спрашивал:

– Ну, как дела с науками?

Он не заглядывал в дневник, чтобы проверить, правду ли говорит сын. И именно поэтому Генка не мог солгать. Если он приносил домой плохую отметку, то так прямо и говорил. Отец не поднимал шума. Генка не слышал упреков, но не слышал он в такие вечера и размышлений отца о «новейших новостях» и новейших машинах, которых отец, как и людей, делил на «толковых» и «нетолковых».

Мама поступала совсем иначе. Она раскрывала дневник и глядела на злосчастную отметку так, словно читала трагическое известие. Потом она шла к соседке, у которой дочь тоже училась в шестом классе. Начинался разговор, в котором имена Генки и соседкиной дочери ни разу не назывались: о нем говорили «наш», о ней – «моя».

– Наш-то сегодня опять троечку принес. А отец говорит, что это хуже двойки: ни Богу свечка, ни черту кочерга, – жаловалась мать. Она любила повторять слова отца: они казались ей самыми верными и убедительными.
– Ну уж не будьте слишком строги: ваш-то зато сколько книг проглотил! А мою не усадишь за книжку.

– Нет-нет, вы нашего не защищайте – он мог бы прекрасно учиться: у него ведь такие способности!

– Так ведь и моя очень способная!..

«И почему это все родители воображают, что их дети такие способные?» – недоумевал Генка. Мама еще долго вздыхала… Но молчание отца было для Генки куда неприятнее ее причитаний.

И только с одной Генкиной слабостью отец никак не мог справиться. Этой слабостью была его неистребимая страсть к кино. Кажется, если б существовали фильмы, на которые почему-либо не допускались люди моложе шестидесяти лет, Генка бы и на них попадал. Немного денег давала мама, а остальные он добывал в результате строжайшего режима экономии: в школе завтракал через день, в трамвае и троллейбусе ездил без билетов.

Когда Генка приходил домой с «отсутствующими глазами», отец взглядом предупреждал его: «Не вздумай что-нибудь сочинять. Я прекрасно вижу, что ты был в кино».

А за ужином он, ни к кому определенно не обращаясь, произносил:

– Сегодня вышла новая картина. Любопытно, о чем она?

И Генке приходилось пересказывать содержание.

Иногда мама говорила отцу:

– Может, вечером сами сходим в кино? Генка достал бы билеты: он ведь специалист по этой части.

Отец разводил руками.

– Я бы с удовольствием, ты же знаешь. Но как раз сегодня…

Отец называл фамилию одного из «толковых» инженеров, с которым ему необходимо было посоветоваться. Или из «нетолковых», с которым надо поспорить…

Генка сердито взирал на маму: неужели она не понимает, как занят отец?

Однажды Генка узнал, что за три квартала от их дома идет старый фильм, о котором приятели отзывались коротко, но выразительно: «Мировой!»

Картину эту Генка раньше посмотреть не успел по той причине, что в дни ее первого выхода на экран он еще не родился.

Он не решился бы пойти на вечерний сеанс. Но знал, что отец должен вернуться поздно: у него важный и торжественный день – испытание новой машины. Отец говорил, что еще возможны всякие неожиданности, что кое-кто из «нетолковых» инженеров может выступить против… Отец волновался! А как же тогда волновалась мама, ожидая его возвращения? Она места себе не находила: то садилась за машинку, то при каждом звуке шагов выбегала на лестницу.

И Генке хотелось пойти в кино еще и для того, чтобы скорей пролетели часы ожидания. Чтобы вернуться домой, увидеть отца и по лицу мамы (именно мамы!) понять, что все в порядке, все в полном порядке…

Генка захватил с собой долговязого семиклассника Жору, которому беспрепятственно продавали билеты на любой сеанс. Жора доставал билеты всем мальчишкам во дворе, за что собирал с них немалый оброк: редкие книги и треугольные марки.

Они заторопились по вечерним улицам, толкая прохожих и шепча себе под нос извинения, которые слышали только сами. Когда добрались до кинотеатра, оказалось, что уже поздно: билеты проданы. Кончился предыдущий сеанс… Из кинозала выходили люди, щурясь от света, на ходу натягивая пальто и так же на ходу обмениваясь впечатлениями. Генка глядел на них с завистью…

И вдруг он услышал знакомый голос:

– Тебе не холодно, малыш?

Генка повернул голову – и увидел отца. Отец, пригнувшись, помогал какой-то молодой женщине («Моложе мамы…» – сразу приметил Генка) погрузиться в нарядный платок и каракулевую шубку.

Генка хотел прошмыгнуть в сторону: ему ведь было строго запрещено ходить на вечерние сеансы. Но глаза его сами собой, помимо воли, поднялись, встретились с глазами отца – и Генка изумленно отступил на шаг: он увидел, что отец сам его испугался. Да, да, отец испугался! Он, всегда такой сдержанный, степенный в движениях, засуетился, стал неловко вытаскивать свою руку из-под руки женщины и даже, как показалось Генке, хотел спрятаться за колонну, которая никак не могла скрыть его, потому что она была тонкая, узкая, а отец – огромный и широкоплечий.

И Генка помог отцу: он выскочил на улицу и побежал так, что даже длинноногий Жорка не поспевал за ним.

Но где-то на перекрестке Генка остановился – в его ушах звучали слова: «Тебе не холодно, малыш?» Молодая женщина, которую отец закутывал в нарядный платок, была и в самом деле не высока ростом… но Генке казалось диким, что и к ней тоже могут относиться слова, которые всегда принадлежали маме, одной только маме. Или настоящим «малышом» та женщина и была?

А как же испытание машины? Значит, это неправда? А, может, никакой машины вовсе и нет? Отец сказал неправду… Генка не мог понять этого, это не умещалось в его сознании. Тогда, может быть, все неправда: и разговоры о книгах, и отцовские новости, и споры за ужином? Все, все неправда?

Библиотекарша по прозвищу «Смотри не разорви» крикнула:

– Зайди, Гена! Я достала книгу, которую ты просил!

Но Генка махнул рукой: он не хотел брать книгу, которую советовал ему прочитать отец. Он почему-то не верил этой книге… Вернувшись домой, Генка сразу нырнул в постель.

– Что с тобой? Ты такой горячий… Нет ли у тебя температуры?

Больше всего мама волновалась, когда отцу или Генке нездоровилось – тогда всякая, даже самая пустяковая болезнь казалась ей неизлечимой.

– Не волнуйся, мамочка… Я очень устал, и все! – как никогда ласково ответил Генка.

А на самом деле он просто не хотел, он не мог слышать, что сегодня скажет отец, когда мама откроет ему дверь.
 

atella13

Модератор
Регистрация
8 Ноя 2021
Сообщения
892
Реакции
1,897
Семья
Дочь - Eva321
Бросил
07.11.2021

Алексин "А тем временем где-то..."​


У нас с отцом одинаковые имена: он Сергей и я Сергей.

Если бы не это, не произошло бы, наверно, все, о чем я хочу рассказать. И я не спешил бы сейчас на аэродром, чтобы сдать билет на рейсовый самолет. И не отказался бы от путешествия, о котором мечтал всю зиму…

Началось это три с половиной года назад, когда я еще был мальчишкой и учился в шестом классе.

1

«Своим поведением ты опрокидываешь все законы наследственности, – часто говорил мне учитель зоологии, наш классный руководитель. – Просто невозможно себе представить, что ты сын своих родителей!» Кроме того, поступки учеников он ставил в прямую зависимость от семейных условий в которых мы жили и произрастали. Одни были из неблагополучных семей, другие – из благополучных. Но только я один был из семьи образцовой! Зоолог так и говорил:

«Ты – мальчик из образцовой семьи! Как же ты можешь подсказывать на уроке?»

Может быть, это зоология приучила его все время помнить о том, кто к какому семейству принадлежит?

Подсказывал я своему другу Антону. Ребята звали его Антоном-Батоном за то, что он был полным, сдобным, розовощеким Когда он смущался, розовела вся его крупная шарообразная голова и даже – казалось, что корни белесых волос подсвечивались откуда-то изнутри розовым цветом.

Антон был чудовищно аккуратен и добросовестен, но, выходя отвечать, погибал от смущения. К тому же он заикался.

Ребята мечтали, чтобы Антона почаще вызывали к доске: на него уходило минимум пол-урока. Я ёрзал, шевелил губами, делал условные знаки, стараясь напомнить своему другу то, что он знал гораздо лучше меня. Это раздражало учителей, и они в конце концов усадили нас обоих на «аварийную»

парту, которая была первой в среднем ряду – перед самым учительским столом.

На эту парту сажали только тех учеников, которые, по словам зоолога, «будоражили коллектив».

Наш классный руководитель не ломал себе голову над причиной Антоновых неудач. Тут все ему было ясно: Антон был выходцем из неблагополучной семьи – его родители развелись очень давно, и он ни разу в жизни не видел своего отца. Наш зоолог был твердо убежден в том, что, если бы родители Антона не развелись, мой школьный друг не смущался бы понапрасну, не маялся бы у доски и, может быть, даже не заикался.

Со мной было гораздо сложнее: я нарушал законы наследственности. Мои родители посещали все родительские собрания, а я писал с орфографическими ошибками. Они всегда вовремя расписывались в дневнике, а я сбегал с последних уроков.

Они вели в школе спортивный кружок, а я подсказывал своему другу Антону.

Всех отцов и матерей у нас в школе почти никогда не называли по имени-отчеству, а говорили так: «родители Барабанова», «родители Сидоровой»… Мои же отец и мать оценивались как бы сами по себе, вне зависимости от моих поступков и дел, которые могли порою бросить тень на их репутацию общественников, старших товарищей и, как говорил наш зоолог, «истинных друзей школьного коллектива».

Так было не только в школе, но и в нашем доме. «Счастливая семья!» говорили об отце и маме, не ставя им в вину то, что я накануне пытался струей из брандспойта попасть в окно третьего этажа. Хотя другим родителям этого бы не простили. «Образцовая семья!..» – со вздохом и неизменным укором в чей-то адрес говорили соседи, особенно часто женщины, видя, как мама и отец по утрам в любую погоду совершают пробежку вокруг двора, как они всегда вместе, под руку идут на работу и вместе возвращаются домой.

Говорят, что люди, которые долго живут вместе, становятся похожими друг на друга. Мои родители были похожи.

Это было особенно заметно на цветной фотографии, которая висела у нас над диваном. Отец и мама, оба загорелые, белозубые, оба в васильковых тренировочных костюмах, пристально глядели вперед, вероятно на человека, который их фотографировал. Можно было подумать, что их снимал Чарли Чаплин – так безудержно они хохотали. Мне даже казалось иногда, что это звучащая фотография, что я слышу их жизнерадостные голоса. Но Чарли Чаплин тут был ни при чем – просто мои родители были очень добросовестными людьми: если объявляли воскресник, они приходили во двор самыми первыми и уходили самыми последними; если на демонстрации в день праздника затевали песню, они не шевелили беззвучно губами, как это делают некоторые, а громко и внятно пели всю песню от первого до последнего куплета; ну, а если фотограф просил их улыбнуться, всего-навсего улыбнуться, они хохотали так, будто смотрели кинокомедию.

Да все в жизни они делали как бы с перевыполнением.

И это никого не раздражало, потому что все у них получалось естественно, словно бы иначе и быть не могло.

Я чувствовал себя самым счастливым человеком на свете!

Мне казалось, я имел право на проступки и ошибки, потому что отец и мама совершили столько правильного и добросовестного, сколько могло бы быть запланировано на пять или даже на целых десять семей. На душе у меня было легко и беспечно… И какие бы ни случались неприятности, я быстро успокаивался – любая неприятность казалась ерундой в сравнении с главным: у меня лучшие в мире родители! Или, по крайней мере, лучшие в нашем доме и в нашей школе!..

Они никогда не могут расстаться, как это случилось с родителями Антона… Недаром даже чужие люди не представляют их себе порознь, а только рядом, вместе и называют их общим именем – Емельяновы: "Емельяновы так считают!

Емельяновы так говорят! Емельяновы уехали в командировку…"

В командировки мама и отец ездили очень часто: они вместе проектировали заводы, которые строились где-то очень далеко от нашего города, в местах, называемых «почтовыми ящиками».

Я оставался с бабушкой.

2

Мои родители были похожи друг на друга, а я был похож на бабушку – на мамину маму. И не только внешне.

Конечно, бабушка была счастлива за свою дочь, она гордилась ее мужем, то есть моим отцом, но, как и я, то и дело опрокидывала законы наследственности.

Мама и отец старались закалить нас, навсегда избавить от простуд и инфекций (сами-то они даже гриппом никогда не болеЛи), но мы с бабушкой сопротивлялись. Мы не желали обтираться ледяной водой, вставать по воскресеньям еще раньше, чем в будни, чтобы идти на лыжах или отправляться в туристические походы.

Мои родители то и дело обвиняли нас обоих в нечеткости: мы нечетко дышали во время гимнастики, нечетко сообщала, кто звонил маме и отцу по телефону и что передавали в последних известиях, нечетко выполняли режим дня.

Проводив маму с отцом в очередную командировку, мы с бабушкой тут же, как заговорщики, собирались на экстренный совет. Невысокая, сухонькая, с коротко подстриженными волосами, бабушка напоминала хитрого, озорного мальчишку. А этот мальчишка, как говорили, сильно смахивал на меня.

– Ну-с, сколько денег мы откладываем на кино? – спрашивала бабушка.

– Побольше! – говорил я.

И бабушка откладывала побольше, потому что любила ходить в кино так же сильно, как я. Сразу же мы принимали и другое важное решение: обедов и ужинов не готовить, а ходить в столовую, которая была в нашем доме, на первом этаже. Я очень любил обедать и ужинать в столовой. Там мы с бабушкой тоже вполне находили общий язык.

– Ну-с, первого и второго мы не берем? – иногда говорила бабушка.

В столовой мы часто обходились без супа и даже без второго, но зато неизменно брали селедку и по две порции желе в металлических формочках. Нам было вкусно, и мы экономили деньги на кино!..

С бабушкой я попадал даже на те фильмы, на которые дети до шестнадцати лет не допускались.

– Я очень слаба, – объясняла бабушка контролерам, угрожающе старея и дряхлея у меня на глазах, – он повсюду меня сопровождает… Обещаю вам, что он не будет смотреть на экран!

– Пардон, почему же ты все-таки смотришь? – лукаво спрашивала она в темноте кинозала.

«Я очень слаба!» – эта фраза, часто выручала бабушку.

– Я очень слаба! – говорила она, спасаясь от того, что мои родители считали совершенно необходимым для продления ее жизни: к примеру, от физических упражнений и длинных прогулок.

Мы с бабушкой были «неправильными» людьми. И это нас объединяло.

В тот год отец и мама уехали в командировку месяца на два.

В неблагополучных семьях родители, уехав из дому, вообще не присылают писем, в благополучных пишут примерно раз или два в неделю, – мы с бабушкой получали письма каждый день. Мои родители соблюдали строгую очередность: одно письмо – от отца, другое – от мамы, одно – от отца, другое – от мамы… Порядок ни разу не нарушался. В конце письма неизменно стояла дата и чуть пониже всегда было написано: «8 часов утра». Значит, отец и мама писали после своей утренней пробежки и перед работой.

– Фантастика! – сказала однажды бабушка. – Хоть бы раз перепутали очередь!..

Я не мог понять: восторгается она моими родителями или в чем-то их упрекает.

Это было отличительной бабушкиной чертой: по ее тону часто нельзя было определить, шутит она или говорит всерьез, хвалит или высмеивает.

В другой раз, прочитав знаменитое «8 часов утра» в конце маминого письма, бабушка, обращаясь ко мне, сказала:

– Ну-с, доложу вам: ваш отец образцовый тренер! Моя дочь уже просто ни на шаг не отстает от него.

И я опять ничего не понял: хвалила ли она моего отца?

Или была им недовольна?

Почта не отличалась такой безупречной аккуратностью, как мои родители: письма, отправлявшиеся ими словно по расписанию, попадали в наш облезлый почтовый ящик то утром, то вечером. Но чаще все-таки утром… Я сам вытаскивал их и прочитывал по дороге в школу. Это было удобно во всех отношениях: во-первых, я начинал день как бы беседою с отцом и мамой, по которым сильно скучал, а во-вторых, если я опаздывал на урок, то помахивал вскрытым конвертом и объяснял:

– Письмо от родителей! Очень важное. Издалека!..

И мне почему-то не делали замечаний, а мирно говорили:

– Ну ладно, садись.

О себе отец и мама писали мало: «Работаем, по вечерам изучаем английский язык…» Они изучали его самостоятельно и время от времени устраивали друг другу экзамены. Это меня поражало: никто их не заставлял, никто им не ставил отметок, а они готовились, волновались, писали диктанты.

Сами! По своей собственной воле!

Мы всегда особенно горячо восхищаемся поступками, на которые сами не способны, – я восхищался своими родителями.

Рассказав о себе в первых трех строчках, они потом на трех страницах давали нам с бабушкой всякие разумные советы. Мы редко следовали этим советам, но письма читали и перечитывали с большим удовольствием: о нас помнили, о нас заботились… А это всегда так приятно!

В ответ мы с бабушкой предпочитали посылать открытки, которые на почте называли «художественными».

Мы были убеждены, что рисунки и фотографии вполне искупают краткость наших посланий. «Подробности в следующем письме!..» – неизменно сообщали мы под конец. Но это «следующее письмо» так ни разу и не было послано.

Однажды утром произошло неожиданное: я вытащил из ящика целых два письма. И на обоих было написано: «Сергею Емельянову». Этого еще никогда не бывало. Получать каждый день по письму я давно привык, но два в день… Это уж было слишком!

Я вскрыл первый конверт.


Сергей! Ты понимаешь, что если я пишу тебе, значит, не могу не писать. Мне сейчас очень худо, Сережа. Хуже, чем было в тот мартовский день… Еще тяжелее. Со мной случилась беда. И ты единственный человек, которому я хочу рассказать о ней, с которым хочу (и могу!) посоветоваться: ближе тебя у меня никогда никого не было и не будет. Это я знаю. Я не прошу защищать, меня: не от кого. Никто тут не виноват: все произошло так, как и должно было произойти.

Все нормально. Все справедливо! Но бывает ведь, знаешь: все справедливо, все правильно, а тебе от этого ничуть не легче. Я возвращаюсь с работы часов около шести. Если ты зайдешь в любой вечер, я буду очень благодарна. А если не зайдешь, не обижусь. В конце концов, ты не обязан. И вправе просто не захотеть, как уже было однажды… Это нормально, это можно понять. Но если зайдешь, я буду тебе благодарна. Привет жене. Надеюсь, у вас все хорошо.


Подписи не было. Внизу стояли лишь две буквы: «Н. Е.».

Обычно я читал письма на бегу, иногда спотыкаясь и толкая прохожих. Но тут я остановился.

Кто мог называть моего отца Сергеем? Сережей?.. И обращаться к нему на «ты»? На конверте внизу, под чернильной зеленой чертой, был, как всегда, обратный адрес. Но имени и фамилии не было, а стояли все те же буквы: «Н. Е.».

Кто эта женщина? И почему ближе моего отца у нее никого нет и не будет? Так могла написать только мама!

Я перечитал письмо. У меня неприятно дрожали руки.

Потом я начал непроизвольно, шепотом повторять последнюю строчку: «Привет жене. Надеюсь, у вас все хорошо».

Эта фраза немного успокаивала. "Какая-нибудь общая знакомая – и все, убеждал я себя. – Конечно… Раз она знает маму! И пишет: «Привет жене».

Но постепенно голос мой сам собою стал звучать как-то насмешливо, и эти слова выглядели уже издевательски по отношению к маме. Я вспомнил, что отец употреблял слово «привет», когда хотел упрекнуть меня в чем-нибудь: "Опять принес тройку? Привет тебе!.. Опять подсказывал на уроке?

«Привет тебе!» Может быть, эта женщина научилась от отца употреблять слово «привет» в таком именно смысле?..

– Ты чего гудишь себе под нос? – откуда-то сверху, спускаясь по лестнице, спросил сосед.

Обычно, когда я врал, фразы у меня получались бодрыми, нарочито уверенными, чтобы никто не мог в них усомниться. На этот раз я ответил вяло:

– Учу роль…

– Тоскливую тебе какую-то роль поручили, – сказал сосед, находясь уже подо мной, этажом ниже.

Вдруг я вспомнил о втором письме. В тот день была очередь отца, и мне неожиданно захотелось, чтобы он написал какие-нибудь хорошие, ласковые слова о маме. Но отец ничего такого не писал, он выражал в своем письме много разных надежд: надеялся, что я не буду забывать о математике, а бабушка о своем возрасте… Надеялся, что мы не будем каждый день заказывать селедку, потому что у бабушки в организме происходит вредное отложение солей и забывать об этом неразумно.

Как истинный друг школьного коллектива, он надеялся, что спортивный кружок без него не развалится.

О маме не было ни единого слова…

Это показалось мне подозрительным. Подозрительным стало казаться мне даже то, что отец всегда уходил на работу вместе с мамой и возвращался вместе с ней. В этом была, чудилось мне в тот миг, какая-то нарочитость, как в моих фразах, когда я врал, но хотел убедить взрослых, что говорю чистую правду.

В школу я опоздал на целых пятнадцать минут. Но почему-то не стал помахивать в воздухе вскрытыми конвертами… Как назло, был урок зоологии.

– Говорят, яблоко от яблони недалеко падает, – сказал наш классный руководитель. – Это, я вижу, не всегда верно: иногда падает очень далеко. Очень!..

3

До того дня жизнь казалась мне настолько простой и ясной, что я редко в чем-нибудь сомневался. Если же сомнения все-таки настигали меня, я почти никогда не шел с ними к отцу и маме: советы их были такими четкими и разумными, что до них вполне можно было додуматься самому. Эти советы легко было произносить, но им трудно было следовать: они подходили лишь для таких образцовых людей, какими были мои родители. Я не был образцовым человеком и чаще всего советовался с бабушкой.

Но в тот день я не мог к ней обратиться: все-таки она была маминой мамой.

Иногда я советовался с Антоном. Он выслушивал меня очень внимательно. У него розовели корни волос, и это значило, что он старается глубоко вникнуть в суть моей просьбы или вопроса.

Потом он говорил:

– Я должен подумать. Это очень серьезно.

Так как в моих сомнениях, как правило, ничего серьезного не было, я вскоре забывал о них. А мой добросовестный друг через день или два отводил меня в сторону и говорил:

– Я все обдумал. Мне кажется…

– Что ты обдумал? – легкомысленно спрашивал я.

Антон отчаянно заикался от чувства ответственности за решение того вопроса, о котором я успел позабыть. Это вызывало во мне раскаяние, и я выслушивал своего друга с таким благодарным вниманием, что корни его белесых волос начинали прямо-таки пылать. Советы Антона тоже редко устраивали меня. Согласно им, почти всегда нужно было жертвовать собой во имя правды и справедливости. А я жертвовать собой не любил.

Но я верил своему лучшему другу. И знал, что если когда-нибудь меня подстережет настоящая опасность, я приду за помощью именно к нему.

И вот опасность возникла. Я еще не мог разглядеть ясно ее лица, но я предчувствовал ее. Это была, наверно, та единственная беда, с которой я не, мог прийти к своему лучшему другу. И вообще ни к кому… Никому не мог я сознаться в том, что отец (мой отец!) был и будет для какой-то неведомой мне женщины самым близким человеком на свете. Он не был таким даже для мамы… Она часто повторяла, что «для истинной матери самый дорогой человек – это ее ребенок».

– Таков закон природы! – соглашался отец. Он всегда уважал законы.

Я не мог обратиться ни к бабушке, ни к Антону, и я решил сам защитить наш дом, а заодно и свое спокойствие, свою душевную беспечность, ценность которой сразу необычайно поднялась в моих глазах. Я, ничего еще не свершивший, решил сам защитить то единственное, что отличало меня от многих и чем я гордился: образцовость нашей семьи.

Женщина писала, что приходит с работы часов около шести. В это время я и отправился по адресу, который был написан на конверте внизу, под зеленой чернильной чертой.

Я проехал две остановки на автобусе, прошел немного пешком и остановился возле двухэтажного желтого домика.

Над его окнами нависли витиеватые лепные украшения, на которых, как сосуды на лицах пожилых людей, выступили толстые трещины. На таких старых домах часто, будто заплатки из другого, нового материала, сверкают мрамором и золотом мемориальные доски: «Здесь жил… Здесь бывал… Здесь родился… Здесь умер…» На этом доме доски не было, хотя, конечно, немало разных людей в нем родилось, жило и умерло.

Я долго разглядывал желтое, выцветшее здание, потому что вдруг оробел. И что я скажу той женщине, мне было вовсе не ясно. Все вдруг мне стало интересно. Я разглядывал вату между оконными рамами, грязную, запыленную, с редкими кружочками конфетти: залетели, должно быть, сюда из комнаты в новогоднюю ночь. Я на все обращал внимание: на просаленные свертки, выставленные в форточки, на сосульки, которые нависли над окнами, тоже как украшение, только новенькое, хрустальное. Что я скажу? Как начну разговор?..

Я вспомнил почему-то цветную фотографию из журнала, которая долгие годы висела у нас на кухне, над столиком одинокой соседки: красавица в купальном костюме, опершись на весло, призывала всех жильцов нашей квартиры:

«Путешествуйте летом по рекам!» Одинокая соседка никогда по рекам не путешествовала, и непонятно было, зачем она вырезала и повесила ту фотографию.

Заходя на кухню, отец часто останавливался возле красавицы в купальном костюме и говорил: «Она совершенно права: нет ничего разумнее отдыха на воде!» Отец соглашался с женщиной на фотографии. Это меня раздражало. Я сравнивал ее с мамой и огорчался: женщина с веслом, тоже загорелая, тоже белозубая, тоже с веселыми глазами, была все же красивее мамы. И я всегда старался унизить красавицу: «Знаю таких! Купальный костюм наденут, а плавать не умеют. Весло возьмут, а грести не могут! Теннисной ракеткой помахивают, а в теннис ни разу в жизни и не играли…»

Прохаживаясь в нерешительности возле старого желтого дома, я мысленно представлял себе, как поднимусь по лестнице, как позвоню в квартиру номер семь (она, вероятно, на втором этаже), как услышу за дверью легкие, ничего не подозревающие шаги, как приму гордую позу, протяну письмо и спрошу: «Это вы писали?» – «Да», – ответят мне тихо.

«Вам просили его вернуть!..» – и уйду.

Но потом я решил, что так быстро уходить не стоит. Может быть, мне предстоит борьба?

А если дверь мне откроет красавица, вроде той, что коптилась у нас на кухне? И она будет красивее мамы?.. Но, конечно, она не умеет так, как мама, ходить на лыжах и плавать. Не р умеет проектировать заводы, имена которых даже нельзя произносить, и поэтому они скрываются под номерами. А мама знает все их тайны! И никто, конечно, не восхищается ею так, как мамой! И расскажу е и все о своей маме, чтоб она и не думала с ней тягаться.

Зарядившись решительностью и гневом, я взбежал на второй этаж. Письмо я держал перед собой… Так жильцы нашего дома, у которых мы нечаянно выбивали стекла футбольным мячом, прибегая к нашим родителям, всегда торжественно держали впереди себя этот самый футбольный мяч: он был главным свидетелем обвинения.

На двери квартиры номер семь висел список жильцов.

«Н. Емельяновой – 3 звонка», – прочитал я. Н. Емельяновой? Что за странное совпадение? Так, может быть, она просто папина родственница? Двоюродная сестра, например?

А я о ней ничего не знаю… Забыли мне рассказать о ней – что ж тут такого? Может быть, у нее нет ни родителей, ни мужа, ни ребенка и – поэтому мой отец – самый близкий для нее человек? Это вполне возможно. Конечно, это так и есть!

Злость моя сразу прошла. И как тот же футбольный мяч, из которого вдруг с шипением вышел весь воздух, я сразу сник, присмирел. Спрятал письмо в карман. Но потом вытащил обратно: я вспомнил, что у женщины этой случилась беда. Странно, но ни разу за весь день я не подумал о строчках, которые были в письме главными, ради которых и было написано все письмо: «Мне сейчас очень худо, Сережа. Хуже, чем было в тот мартовский день… Со мной случилась беда».

Что за мартовский день? Наверно, в тот день кто-то умер.

Или она тогда провалилась на экзаменах, а сейчас кто-нибудь умер… Ведь она пишет, что теперь ей еще труднее.

А зачем я тогда пришел? Просто скажу, что отца нет в Москве, и все. Чтоб не ждала.

Я вновь спрятал письмо и позвонил. За дверью послышались стремительные, нетерпеливые шаги, к двери почти бежали.

Эти три звонка были долгожданными. Но ждали, конечно, не меня.

Открыла женщина. В коридоре и на лестнице было полутемно.

– Ты к кому, мальчик? – не сразу, как будто сдерживая разочарование, спросила женщина. И странно было, что это она только что бежала по коридору: вид у нее был усталый.

– Мне к Емельяновой…

– Ты от Шурика?! – вскрикнула женщина. Но вскрикнула еле слышно, как бы про себя. И еще раз повторила уже совсем тихо, с надеждой, боящейся обмануться: – Ты от Шурика?

– Нет… я по другому вопросу…

4

Войдя в комнату, я вздрогнул и застыл на месте, потому что увидел отца…

Никогда еще я не видел его таким. Он смотрел на меня не своим обычным спокойным или уверенно-жизнерадостным взглядом, а глазами растерянными, словно ищущими чьей-то помощи. И волосы его не были аккуратно зачесаны назад (иногда по утрам он даже натягивал на голову сетку, чтобы ни один волосок не нарушал порядка), – нет, волосы его беспорядочна толпились, спадали на лоб и на уши, которые показались мне очень большими, потому, должно быть, что лицо было худым и узким. На щеках были даже неглубокие ямочки, которых я никогда раньше не замечал.

И одет он был совершенно неузнаваемо… Не было на нем василькового тренировочного свитера («Из чистой шерсти!» – объяснил мне однажды отец), не было белоснежной рубашки и безукоризненно завязанного галстука, не было добротного костюма с редкими, еле заметными белыми полосками на темном фоне, а была какая-то помятая косоворотка с незастегнутыми верхними пуговицами. Косоворотка морщинилась, потому что была велика для отцовской шеи, которая никогда прежде не казалась мне такой беззащитно-тонкой.

А на другой фотографии отец был в солдатской гимнастерке, которая тоже была ему велика. На бритой голове сидела пилотка со звездочкой. А взгляд был безрадостным, горьким.

– Это я получила в сорок первом году, с фронта. Тогда было очень плохо… – неожиданно произнесла женщина.

Голос у нее был мягкий, успокаивающий, как у врачей и медсестер, которые однажды лечили меня в больнице.

Слова «тяжело» и «плохо» они произносили так, будто знали, что очень скоро все будет легко и хорошо. Грустные слова эти звучали у них без малейшего намека на безнадежность.

Она не могла понять, почему я так долго и пристально разглядываю фотографии на стене. Но не спрашивала меня об этом.

И тогда я сказал сам:

– Это мой отец.

Она подошла ко мне совсем близко и стала молча, внимательно смотреть мне в лицо, как это делают люди, страдающие близорукостью. В их откровенном разглядывании не ощущаешь ничего бестактного или бесцеремонного.

Тут и я получше рассмотрел ее. Она и правда была близорука: очки с толстыми стеклами, казавшиеся мне мужскими, не вполне помогали ей – она прищуривала глаза. Трудно было определить, сколько ей лет: лицо было бледное, утомленное, но что-то, какая-то деталь внешности упрямо молодила ее. Потом уж – я понял, что это была толстая темная коса, как бы венчавшая ее голову тугим кольцом.

Когда отец знакомил меня со своими приятелями или сослуживцами, те обязательно говорили:

– Папин сын! Похож. Очень похож!.. От такого не откажешься!

Или что-нибудь вроде этого. Хотя на самом дела я был похож на бабушку, на мамину маму.

Женщина долго рассматривала меня, но не сказала, что я похож на отца. А просто спросила:

– Это отец прислал тебя?

– Моих родителей нет. Они уехали в командировку.

Мне захотелось подчеркнуть, что отец и мама уехали вместе. Но слова «мама» я при ней произнести не смог и поэтому сказал: «родители».

– Надолго они уехали?

– Года на полтора, – неожиданно для самого себя соврал я. А потом еще добавил: – Или на два… Как там получится. – И, чтобы скрыть свое смущение, стал подробно объяснять: – А тут ваше письмо пришло. Я утром полез в ящик, думал – от отца, а это от вас… Я его прочитал – и сразу решил…

Тут только я подумал о том, что чужое письмо читать не полагалось, и споткнулся, замолк. Но лишь на полминуты.

А потом от нараставшего смущения стал объяснять еще подробнее:

– У нас с отцом одинаковые имена. А на лестнице по утрам темно, плохо видно. Я не разобрал сперва, кому написано… Вижу: Сергею Емельянову. Я и подумал, что мне. Потом вижу: не мне. Но поздно уже было…

Я протянул ей письмо, которое успел выучить наизусть.

От этого оно выглядело старым, помятым архивным документом.

– Ты, значит, тоже Сергей? – переспросила она. – В честь отца? Это можно понять. Отец у тебя замечательный. Он много вынес… Особенно в юности. Видишь, какой худой. Заочно учился, работал. Потом добровольцем ушел на фронт.

Я не хотела, просила его остаться, а он ушел. Был опасно контужен. Я долго его лечила…

– Вы доктор? – спросил я.

– Да… У него была жестокая бессонница. Спасти его мог лишь спорт. Еще режим дня, дисциплина… Долго я с ним сражалась. Сейчас он нормально спит?

Отец часто с гордостью говорил, что спит, как богатырь, и даже снов никогда не видит. «Какие нынче показывают сны? – шутил он. – Цветные, широкоформатные?» Но я почему-то не решился сообщить ей об этом. И сказал:

– Спит так себе. Как когда…

Прощаясь, она не просила меня передавать отцу привет, не говорила, чтобы он, когда приедет, зашел к ней.

– Как вас зовут? – спросил я уже в дверях.

– Ниной Георгиевной, – ответила она. И улыбнулась: – Лучше поздно, чем никогда. Хотя это можно понять: мы оба с тобой смущались…

"Она была женой отца, – думал я, возвращаясь домой. – Она не сказала об этом, но я уверен. Здесь, в этом стареньком желтом доме, отец был худым и страдал бессонницей.

Учился… Заочно, после работы. Наверно, она ему помогала…

Отсюда ушел на фронт и сюда же вернулся. Она его лечила…

Но почему мне об этом никто никогда не рассказывал? Почему?! Даже бабушка, с которой мы так часто обменивались тайнами. А может, она сама ничего не знает?"

Я слышал, как однажды, в день годовщины свадьбы моих родителей, отец поднял тост за свою первую любовь. То есть за маму… Значит, эту женщину он не любил?

Дома я спросил у бабушки, которая перечитывала Стивенсона или Вальтера Скотта (это были ее любимые писатели):

– Бывает так, что первая любовь приходит потом?.. Человек уже женат, а первая любовь еще не пришла… Так бывает?

– Пардон, я об этом уже забыла. Вот приедет отец – у него и спроси.

– Почему у отца?

Бабушка как-то резко оторвалась от своих любимых приключений, от которых отвлечь ее было не так-то легко, и взглянула на меня серьезно, без своей обычной лукавой улыбки. Конечно, она все знала.

Я смотрел на отца, хохотавшего со стены. На лице у него не было ямочек, шея не была уже худой и беззащитной… Мне вдруг стало неприятно смотреть на эту фотографию.

Хотя ведь она сама сказала, что мой отец – замечательный человек. Сама сказала!..

5

На следующий день я полез в наш старый почтовый ящик не по дороге в школу, а как только проснулся, выскочив на лестницу в трусах и майке. Двух писем на имя Сергея Емельянова прийти уже не могло, это я понимал, а все же я долго не мог попасть тонким, маленьким ключиком в маленький, словно игрушечный, замочек, в который прежде попадал сразу. Я вынул письмо от мамы.

Читать это письмо на ходу я уже не мог. Уселся в ванной, зачем-то заперся и стал внимательно изучать строчку за строчкой, чего раньше ни разу не делал. Всему я теперь придавал преувеличенное значение. И прежде всего отметил, что мамино письмо заметно отличалось от писем отца. Должно быть, и раньше отец и мама писали по-разному, но я не обращал на это внимания. А сейчас вот заметил.

Отец никогда не писал, что скучает по дому, что хочет скорей вернуться, хотя, конечно, скучал. Он считал неразумным расстраивать понапрасну себя и нас с бабушкой, если уж командировка выписана на определенный срок и сократить этот срок невозможно.

Отец часто употреблял эти слова: «разумно» и «неразумно».

– Неразумно зря растравлять себя и других, – говорил он.

Мама себя растравляла. Она писала, что все время видит во сне, будто я заболел (в отличие от отца, она видела сны), Она волновалась, не болят ли у бабушки ноги, в которых происходило то самое вредное отложение солей. Мама клялась, что больше никогда не уедет в столь длительную командировку. Она и раньше обещала мне это.

Я слышал, как в последний раз, перед отъездом, отец уговаривал маму:

– Неразумно оставлять объект без присмотра. Это же наше детище!

– Он тоже наше детище, – возражала мама, указывая на меня. Она очень редко не соглашалась с отцом и делала это робко, сама удивляясь тому, что спорит.

Отец говорил об общественном долге, о том, что на нас с бабушкой можно положиться, что мы оба взрослые люди.

– Он, может быть, и в.зрослый, – кивнула в мою сторону бабушка, – но о себе я бы этого не сказала.

– Зато я скажу за вас обоих! Вы не можете нас подвести! – воскликнул отец.

В споре он часто переходил на громкие восклицания, которые как-то очень быстро решали спор в его пользу.

В этом письме мама вновь жаловалась, что очень тоскует. Она мечтала о том, что будет, когда они с отцом возвратятся домой.

Этой мечте было посвящено целых полторы или две страницы.

Мама мечтала, что они с отцом приучат меня вставать рано-рано, в половине седьмого, – и мы все втроем будем бегать до завтрака вокруг двора. Она мечтала, что по воскресеньям мы вчетвером, вместе с бабушкой, будем ходить в музеи и на выставки…

Мама уже не первый раз мечтала в письмах обо всем этом, и всегда ее мечты казались мне на расстоянии очень привлекательными. Я готов был вставать ни свет ни заря и бегать по двору (лишь бы мама с отцом скорее вернулись!).

Я готов был ходить на выставки и в музеи, хотя мы с бабушкой явно предпочитали кино (лишь бы мама с отцом скорее приехали!).

Но на этот раз мамины мечты и особенно ее слова: «Все снова будет прекрасно! Все будет так хорошо!» – не вызвали у меня той радости, какую вызывали прежде. Странное, незнакомое чувство мешало мне радоваться этим словам.

Мне словно бы было немного стыдно за то, что все опять бутдет «так хорошо».

"Глупости! – «решительно сказал я сам себе, прогоняя неприятное, тревожное чувство. – Какие глупости!.. Разве без нее отец не кончил бы институт? Разве другие врачи не могли вылечить его после контузии?..»

В ванную комнату постучались соседи. И я побежал одеваться с той мыслью, которая пришла ко мне последней: отец и сам бы добился всего! Конечно, всего бы добился: ведь я видел, как он мог и сейчас ночами сидеть над чертежными досками, как мог сам (без всякого принуждения!) изучать английский язык, чтобы потом читать всякие научные книги…

В школу я пришел успокоенный, снова довольный всем на свете.

На последнем уроке Антон получил тройку по физике.

Он знал все прекрасно, но он смущался.

– Тебе бы лучше отвечать после уроков, один на один с учителем. Ты бы тогда не терялся! – утешал я своего друга. – И не надо выходить к доске, а прямо со своего места… Хочешь, я предложу? Так, мол, и так, в связи с заиканием… Ты ведь контрольные как здорово пишешь! А почему? Никто на тебя не глазеет!

Сочинения и контрольные Антон писал хорошо, гораздо лучше, чем отвечал у доски. Все считали, что он у меня сдувает. Это было ужасно несправедливо, потому что на самом деле я сдувал у него.

Антон в тот день очень расстроился. Это было написано у него на лице. Лицо было круглое, большое, и на нем легко было все прочитать. Я решил снова утешить Антона:

– Пошли в кино!

– Прости, Сергей… Но я не смогу. Сегодня у мамы нет ночного дежурства. Она будет дома.

Его мама работала телефонисткой.

– Чудак! Ты ничего не понял. Пойдем на вечерний сеанс, с бабушкой. Скажем, что она совсем ослабела и мы вдвоем ее сопровождаем. Понял?

– Прости, Сергей… Мне неудобно тебе отказывать, но когда мама дома…

– Ты сидишь возле нее? Развлекаешь?

Антон думал о чем-то своем и даже не ответил на мой вопрос. Он сказал:

– Не знаю прямо, как ей дневник показать…

– А ты не показывай. Скажи, забрали на проверку. В гороно!

– Не могу я ее обманывать. Хватит с нее!

– Чего «хватит»?

– Она говорит: «Если и из тебя ничего не выйдет, я утоплюсь».

– А из кого еще не вышло?

– Но это она так считает… что жизнь у нее не удалась. Я очень хочу сделать ей что-нибудь такое… приятное. А приношу домой одни неприятности. Так у меня получается.

Мы дружили с Антоном больше двух лет, но никогда я не был у него дома. Наверно, там было не очень уютно – и он не приглашал.

Маму его я никогда не видел. В тот день она представлялась мне похожей на Нину Георгиевну.

И мне тоже хотелось сделать Нине Георгиевне что-нибудь приятное. Но ведь я даже не спросил, какая у нее беда…

Не решился. Или просто забыл: все расспрашивал об отце.

Хотя с ним никакой беды не случилось…

Я не хотел, чтобы отец защищал ее, и наврал, что он вернется через полтора года. Но сам я мог помочь ей! Вместо отца!..

У меня уже не было ее письма, но я знал его наизусть.

И как это бывает, в памяти сами собой всплывали то одни, то другие строчки. «А если не зайдешь, не обижусь. В конце концов, ты не обязан. И вправе просто не захотеть, как уже было однажды…» Сперва я не обратил на эти строки внимания. А сейчас вспомнил их. Значит, она уже однажды писала отцу, звала его… Но он не пришел? Зачем она его звала?

Когда это было?.. И кто такой Шурик, от которого она с нетерпением ждет вестей?

Я готов был ее защищать! Но ведь она писала, что защищать ее не от кого. Может, ей просто нужно, чтоб кто-нибудь выслушал, с кем-нибудь поделиться?..

Защищать, конечно, труднее, чем «просто выслушать».

Но на защиту не нужно иметь прав: чтобы защитить человека, не надо даже спрашивать его разрешения. А чтобы ты мог «просто выслушать», надо, чтоб тебе рассказали, доверили, чтоб с тобой поделились.

Станет ли со мной делиться Нина Георгиевна? Я не знал.

6

Однако, подходя к желтому двухэтажному домику, я почему-то вновь забыл о ее беде. Я думал только, как бы мне потактичнее узнать, из-за чего они расстались с отцом. Как об этом спросить? Может быть, так: «Из-за чего вы перестали быть вместе?» Эта фраза заставила меня поежиться: трудно было представить себе, что отец был вместе с кемнибудь, кроме мамы. Лучше спросить просто: «Из-за чего вы развелись?» Или: «Из-за чего разъехались?» Все эти фразы мне как-то трудно и непривычно было произносить…

– Вы поссорились с отцом, да? – спросил я.

Она улыбнулась:

– Не ссорились и не дрались… Просто так получилось. Я ведь гораздо старше Сергея… Все это можно понять.

Я с радостью вдруг подумал, что мама на целых семь лет моложе отца. Должно быть, лицо мое, помимо воли, на миг выразило эту радость. Нина Георгиевна с чуть заметным удивлением поправила очки. И тогда я, чтобы загладить свою вину, слишком уж громко, с грубо подчеркнутым сочувствием спросил:

– У вас какая-то беда случилась?

Ей не хотелось отвечать на такой вопрос. Она и не ответила. А просто подошла к фотографии, на которой был изображен мальчишка лет трех или четырех, в матроске с серебряным словом «Витязь» на ленте, и стала рассказывать как будто самой себе:

– Когда это случилось, я взяла мальчика из детского дома. Ему было два с половиной года. Он потерялся на войне… Сейчас ему пятнадцать лет и семь месяцев.

Она, конечно, очень любила этого мальчишку, если называла его возраст так точно, по месяцам. Мама тоже так именно говорила о моем возрасте. А отец будто старался сделать меня чуть постарше: «Ему двенадцатый! Ему тринадцатый!»

Тогда я сердился на маму за ее точность – манера отца больше устраивала меня: я хотел в ту пору скорей повзрослеть.

В коридоре раздался звонок. Нина Георгиевна побежала открывать с той неожиданной для нее быстротой, которая уже удивила меня накануне. Я даже не успел сказать ей, что в дверь звонили всего один раз. Я сказал это, когда она вернулась.

– К вам ведь три звонка…

– Я знаю, – мягко перебила она меня. – Я только вижу плохо, а слышу пока хорошо. – И продолжала рассказывать как бы самой себе: – Недавно нашлись его родители. Так и должно было случиться… Это нормально.

Она не могла больше рассказывать.

Чтоб прекратить молчание, я тихо спросил:

– Его Шуриком зовут?

– А ты откуда знаешь?

– Вы вчера подумали, что я от Шурика… Когда открыли дверь.

– Да… он уехал к своим родителям. Они остановились за городом, у родных. И все не приезжает… Я знаю адрес. Но ехать нельзя: может быть, родители хотят, чтоб он к ним привык. Это нормально. Это можно понять…

Снова раздался один звонок. И снова она побежала открывать.

А вернулась обратно совсем без сил: ей нелегко было ждать. Она опустилась на диван. И стала говорить, но уже не рассказывать, а как бы рассуждать сама с собой, будто меня и не было в комнате:

– Тогда, много лет назад, мне было трудно. Но сейчас еще хуже… Все-таки он был моим сыном. А теперь оказалось, что он не мой. Вторая потеря в жизни… Тогда я была еще молодой, были надежды. А теперь ничего уже нет. Приговор окончательный: одиночество.

– Хотите, я съезжу? Туда, за город… И привезу его! Хотите?

Она вздрогнула, будто удивившись, что я слышал ее слова.

– Никого привозить не надо. Кто хочет, сам приезжает… Ты согласен?

Я был согласен, но не сказал ей этого. А сказал совсем другое:

– Вы не будете одна, Нина Георгиевна! Хотите, я буду к вам приходить? Хоть каждый день… Честное слово! Хотите?

Хоть каждый день!

7

Желая утешить человека, порой обещаешь ему то, что потом невозможно выполнить. Или почти невозможно.

«Как же я буду ездить к ней каждый день? – рассуждал я, вернувшись домой. – Сейчас еще ничего… А потом, когда вернутся мои родители?»

Если мне нужно было преодолеть какую-нибудь трудность, я начинал убеждать самого себя в том, что делать это совершенно необязательно и даже вовсе не нужно. Так было и сейчас.

Я начал рассуждать: "Ведь я же не сказал ей твердо и уверенно, что буду приходить, а просто задал вопрос: «Хотите, я буду к вам приходить?» И она мне ничего не ответила – ни «да», ни «нет». А ведь если б она хотела, то обязательно бы сказала: «Приходи! Приходи, пожалуйста! Я так буду тебя ждать!» Она ничего этого не сказала. А я возьму и без всякого приглашения буду ходить? И потом, вообще…

Когда я сказал «хоть каждый день», это же было, как говорит наша учительница литературы, «сознательное преувеличение, гиперболическое заострение». Она это, конечно, поняла… А я вдруг залажу ходить, будто никакой гиперболы вовсе и не было!"

Одним словом, я убедил себя, что ходить каждый день не нужно.

Но на следующий день пошел…

Дверь мне открыл парень лет пятнадцати. Увидев его, я поправил свою шапку-ушанку, которая одним ухом всегда упрямо сползала мне на лицо, и, хоть был не на улице, застегнул пальто на все пуговицы. Парень был аккуратный, прибранный. И красивый.

У него были волнистые светлые волосы, зачесанные набок, голубые глаза и нежные, розовые щеки.

Вежливо и даже ласково спросил он, кого мне нужно.

Я терялся и благоговел перед мальчишками, которые были всего на два или на три года старше меня, гораздо больше, чем перед взрослыми людьми. Особенно я робел перед теми, которые были не похожи на меня, в которых я чувствовал превосходство. Я и тут оробел и чуть было не забыл имя-отчество Нины Георгиевны.

– Заходи, пожалуйста, – сказал парень.

Он пропустил меня вперед. Я прошел в конец коридора и постучал в последнюю дверь. Парень удивленно посмотрел на меня: откуда я знаю, куда стучать? Но ничего не спросил.

Он гостеприимно распахнул передо мной дверь – и я вновь увидел отца… И опять застыл на пороге. Но парень не торопил меня. Наконец он сказал, не поняв причины моего замешательства.

– Не стесняйся. Заходи, пожалуйста. Она скоро придет.

Мне казалось, он научился мягкости и вежливости у Нины Георгиевны.

Я вошел. Книжный и платяной шкафы были раскрыты, на полу стоял чемодан с откинутой крышкой. Проходя мимо, я заглянул в. него: там, на дне, лежал пестрый свитер и несколько книг.

– Раздевайся, пожалуйста. И садись на диван, – сказал парень. – Чтобы не было скучно ждать, почитай книгу.

Не глядя, он вынул из шкафа и бросил на диван толстый том. Это был сборник медицинских статей.

– Разденься, здесь очень жарко, – заботливо повторил он.

Я посмотрел на его отглаженный костюм, на клетчатую рубашку с отложным воротником без единой морщинки, вспомнил о том, что сегодня на большой перемене посадил два свежих чернильных пятна на свою помятую курточку, и не стал раздеваться.

– Не обращай на меня внимания. Я должен собраться, – сказал он. И стал заполнять чемодан.

Книги стояли на полках плотно, одна к другой, словно в строю. Он вытаскивал некоторые из них, и ряды редели, в них образовались просветы.

Иногда он задумывался:

– Не помню, моя или нет. Кажется, это мне подарили. Сделали б надпись, все было бы ясно.

Один раз он повернулся ко мне и сказал:

– С вещами легче: там уж не перепутаешь.

Он стал складывать в чемодан рубашки, трусы, майки.

Каждую вещь он предварительно разглядывал, словно был в магазине и собирался ее покупать, разглаживая рукой.

Отдышавшись немного, я подумал, что глупо сидеть на диване в застегнутом на все пуговицы пальто и молчать. И я спросил то, в чем был совершенно уверен:

– Ты Шурик?

Он снова повернулся ко мне:

– А тебе это откуда известно? На лбу у меня вроде ничего не написано. Он потрогал свой лоб. – А тут написано: «Витязь».

Он указал на фотографию мальчишки лет трех или четырех, в матроске и бескозырке.

– Я был здесь вчера. Нина Георгиевна мне рассказала… Она очень ждала тебя.

Лицо его стало строгим и даже печальным.

– Она меня очень любит, – уверенно сказал он. – И я ее тоже очень люблю. Хотя она странный человек. Не от мира сего, то есть не от того, в котором мы с тобой проживаем.

Добрая очень… И меня бы испортила своей добротой, если бы я не оказывал сопротивления. Это было мне нелегко. – Он вздохнул, словно бы жалея себя за то, что к нему были слишком добры. – У нас даже бывали конфликты. Сейчас, когда я узнал своего отца, я понял, что во мне от рожденья – отцовский стержень. Это меня и спасло.

Он продолжал укладывать вещи.

– Я должен был выбрать. У человека не может быть двух матерей. Тем более, что родители мои живут в другом городе. Значит, разлука с Ниной Георгиевной неизбежна. Они ведь тоже очень любят меня. Пятнадцать лет ждали, искали повсюду. Значит, я должен исчезнуть из этого дома и не напоминать о себе. Так Нине Георгиевне будет гораздо легче. Если собаке хотят отрубить хвост, это надо делать в один прием. Так сказал мне отец. А есть, говорит он, добрые люди которые рубят хвост в десять приемов, по кусочкам. И думают, что так благороднее. Поэтому я и не приходил… Сейчас вот уйду, а потом напишу письмо. Прощаться с глазу на глаз – это невыносимо.

Я не понимал, почему он мне все это говорит.

А он продолжал:

– Мои родители очень благодарны Нине Георгиевне.

Хотя и в детском доме мне было бы хорошо: у нас в стране сироты не погибают. Но в домашних условиях, разумеется, было гораздо лучше. Это даже сравнить нельзя. Мои родители хотели на работу ей написать, официально поблагодарить. Но она категорически отказалась. Не от мира сего!..

Я подумал, что его никак нельзя было бы обвинить в «нечеткости». Он, видно, любил поговорить, и все его фразы были обдуманными, какими-то чересчур завершенными. Он твердо знал, что Нина Георгиевна его очень любила. Он твердо знал, что она могла погубить его своей добротой, но что сироты у нас в стране не погибают. Он был уверен, что родители тоже его очень любили. И что внутри у него – отцовский стержень. Он не сомневался, что хвост надо рубить в один прием.

Нину Георгиевну он четко называл Ниной Георгиевной, хотя раньше (мне это неожиданно пришло в голову), конечно, называл ее мамой. Он ни разу не сбился, не назвал ее так, как раньше.

И все же иногда я улавливал в его голосе еле заметное желание что-то объяснить, оправдаться. Поэтому-то, наверно, он и рассказывал мне то, о чем я его вовсе не спрашивал.

– Думаешь, мне нужны эти рубашки и книги? Родители купят мне новые. Я просто не хочу, чтобы они напоминали Нине Георгиевне обо мне. Ей это будет так тяжело… Лучше уж сразу исчезнуть, лучше один раз пережить – и больше не вспоминать. Вот посмотри, на обратной стороне крышки написано: «Шурик Емельянов, второй отряд». Я с этим чемоданом ездил в пионерлагерь, когда был таким, как ты. Она же будет эти слова читать и перечитывать. А зачем? Лучше я заберу чемодан.

У нас с ним была одна фамилия. Это мне не понравилось.

И еще я заметил, что от висков у него, словно свалявшийся войлок, свисали белесые космы, которые он еще не брил. И от этого его красивое лицо сразу стало казаться мне неприятным.

Он подошел ко мне, взял за плечи и тоном заговорщика произнес:

– Тебя как зовут?

– Сергеем.

– Помоги мне, Сергей! Дождись Нину Георгиевну. Она скоро придет: у нее день родительских консультаций. Скажи, что я очень переживал, что я мысленно с ней прощался. Расскажи, как живой свидетель… Тебе все равно надо ее дождаться! Ты ведь на домашнюю консультацию?

– На какую?

– Как – на какую? Ты разве не пациент? Не из нашей школы?

– Нет, я из другой…

– Ничего не пойму! Я был абсолютно уверен, что ты на домашнюю консультацию…

– На какую консультацию? – снова спросил я.

– Она же в моей школе врачом работает. То есть в моей бывшей школе. И дополнительные консультации устраивает: родителям и ребятам. В школе и даже дома… Сознательность на грани фантастики! Иногда, бывало, просто отдохнуть невозможно: придет какой-нибудь охламон из «неполной средней» и раздевается тут до пояса, дышит, как паровоз, то носом, то ртом. В общем-то, это, конечно, заслуживает величайшего уважения. Только никто ей спасибо еще не сказал. Я, по крайней мере, не слышал. А ты-то зачем пришел?

– Я по другому вопросу.

– По вопросу? Не буду вдаваться в подробности: некогда. Жаль, что ты не из нашей школы: хотел оказать небольшую услугу. Ответную, так сказать!

– Какую? – полюбопытствовал я.

– Да зачем же тебе, раз не из нашей школы? Хотел вспомнить о шалостях раннего детства…

Он махнул рукой, словно бы стыдясь несолидных детских воспоминаний. Но все-таки стал вспоминать:

– Она ведь почти ничего не видит. И вежлива очень.

Даже если не верит, не решается этого показать, чтоб не обидеть. «Не ранить!» – как она говорит. Ребята, конечно, этого не знали. Ну, а я подсказал им по-дружески: если, мол, хотите смываться с уроков, делайте это законно, по всем правилам. Подсказал им, что если сесть от нее хотя бы на расстоянии трех шагов, взять градусник и потихоньку настукивать температуру, она ничего не заметит. У нас, помню, целыми классами настукивали. Особенно перед контрольными. На школу, так сказать, обрушивалась эпидемия! А она ничего не замечала… И выписывала справки, освобождала от занятий. Смешно вспомнить! Заблуждения молодости… Я хотел на прощание сослужить тебе службу. Как говорится, услуга за услугу. К сожалению, ты не сможешь воспользоваться.

Он как-то торжественно и неторопливо согнул руку в локте, рукав пиджака сморщился, полез вверх, и я увидел у него на руке красивые плоские часы.

– Отец подарил, – между прочим сообщил он. И сразу заторопился: – Мне пора! Скоро Нина Георгиевна вернется.

Очень хочется ее увидеть, но разговор принесет ей только расстройство. Лучше потом напишу письмо.

Он вернулся к своему чемодану. Стал закрывать крышку, но она не захлопывалась до конца: то вылезал кончик рубашки, то высовывались трусы.

Тогда он сел на крышку и так, сидя на ней, закрыл чемодан на ключ. Но синие трусы все же продолжали торчать…

На прощание Шурик еще раз повернулся ко мне:

– Очень хорошо, что ты здесь оказался. Я потом напишу Нине Георгиевне. А ты скажи, что я очень переживал. Это правда. Я ведь люблю ее. И многим обязан… Но если нашлись родители? Я ведь не виноват.

8

Но он тут же вернулся. Я подумал, что он все-таки хочет ее дождаться.

Шурик положил на стол два ключа и сказал:

– Передай ей, пожалуйста. Вот этот, английский, от парадной двери… Впрочем, она знает. Теперь мне не будет пути: вернулся.

«Пусть не будет…» – подумал я.

Боясь встретиться с ней по дороге, он удалился почти бегом, припадая на правую сторону: руку оттягивал чемодан.

Он удирал…

Я смотрел на мальчишку в матроске и бескозырке с серебряным словом."Витязь"…

«Витязь! – думал я. – Рыцарь! Исчезнуть… Так ей будет легче! И в детском доме было бы хорошо… У нас в стране сироты не погибают… Все правильно. Все абсолютно точно».

Я представлял себе, как много лет назад Нина Георгиевна купила ему этот нарядный матросский костюмчик, как долго причесывала его перед тем, как повести к фотографу: из-под бескозырки продуманно выбивались светлые волнистые волосы. Но часы она ему купить не успела.

Шурик и мой отец были на стене почти рядом. Это было мне неприятно. «Они ведь такие разные, – говорил я себе. – И совсем по-разному ушли из этой комнаты, из этого дома».

Я был в этом уверен, хотя не знал в подробностях, как ушел мой отец. Память, словно желая поспорить со мной, вновь и вновь злонамеренно возвращала меня к строчкам письма Нины Георгиевны, которые были мне непонятны: «А если не зайдешь, не обижусь. В конце концов, ты не обязан. И вправе просто не захотеть, как уже было однажды…»

Стукнула парадная дверь. В коридоре раздались шаги – снова быстрые, неусталые: она спешила, она думала, что он ждет ее. Тем более, что, убегая, Шурик неплотно закрыл дверь и в коридор выбивалась полоска света.

Я схватил ключи, лежавшие на столе, и сунул в карман пальто. Я сделал это необдуманно и лишь потом понял зачем: эти оставленные на столе ключи говорили о чем-то окончательно непоправимом.

Не веря своим близоруким глазам, Нина Георгиевна обошла комнату. И, даже не поздоровавшись со мною, спросила:

– Спрятался?.. – Вполголоса, доверительно она сообщила мне: – Это привычка у него с детства. Закрылся в шкафу?

Она распахнула платяной шкаф. Должно быть, раньше вещи Шурика заполняли шкаф целиком: теперь он был почти совершенно пуст.

Нина Георгиевна присела на стул. Так мы сидели с ней друг против друга, в пальто, застегнутых на все пуговицы.

– Он был? – спросила она.

Я кивнул.

– А сейчас?

– Он ушел… Он сказал, что напишет письмо.

Она сгорбилась, пригнула голову. Мне показалось, что Шурик ударил ее тем самым отцовским стержнем, который был у него внутри.

Из-под шапки не было видно ее темной косы, и поэтому ничто не молодило ее лица: оно было бледным, измученным.

Чтоб успокоить ее, я сказал:

– Шурик будет писать вам… Вы будете с ним переписываться!

– Он должен был выбрать, – сказала она. – И выбрал мать и отца. Это нормально. Это можно понять.

И тут со мной произошло что-то странное. Я не мог усидеть на диване. Почему она всегда «может понять» тех, кто приносит ей горе? Почему считает «нормальным» все плохое и несправедливое, что случается с ней? Мне уже не хотелось больше успокаивать ее. И я не заговорил – я закричал:

– Ваш Шурик – предатель! Он предавал вас. Он использовал то, что знает о вас… Как предатель!

Теперь уже я ударил ее.

Она сняла очки, словно думала, что они обманывают ее, что это не я кричу на всю комнату. Я увидел ее глаза – прищуренные, близорукие, беззащитные. Но во мне не было жалости. Наоборот, мне хотелось взбудоражить ее, возмутить, сделать так, чтоб она закричала в один голос со мной. Хотя продолжал я уже не так громко, как начал. Но все-таки упрямо продолжал:

– Он рассказал своим дружкам, что вы плохо видите. И что вы добрая… Они обманывали вас. Настукивали температуру… Чтоб убегать с уроков. Это он подучил их! А вы им верили.

Она сгорбилась еще сильнее, еще ниже пригнула голову.

И взглянула на меня исподлобья – очень странно, будто осуждая за то, что услышала. Осуждая не Шурика, нет, не Шурика, а меня.

Не поняв этого взгляда и испугавшись, я стал утешать ее:

– Это было давно. Когда Шурик был еще маленьким… Он просто не понимал. Был еще несознательным! А сейчас ему стыдно. Он сам сказал мне… Честное слово! Не верите?

Я защищал Шурика, хотя она его ни в чем не упрекала.

Я как бы извинялся за то, что посмел обидеть его.

Она не слушала меня. Она разговаривала сама с собой:

– Это можно понять. Это нормально… Я ведь не детский врач, я невропатолог.

Стало быть, она осуждала не только меня, но и саму себя.

Всех, кроме Шурика. Это было непостижимо. Она продолжала:

– Значит, я не имею права лечить детей. Я их люблю! Ну что ж, тем более не имею права… Они обманывали меня? Значит, не уважают.

– Что вы! Что вы?! – Я замахал руками. – Это взрослые, когда уважают, то не обманывают. А мы все равно обманываем. Не верите? Честное слово!

Она не слушала, а я настаивал на своем:

– Так бывает. Честное слово! Вот мы, например, очень уважаем учительницу литературы. Мы даже любим ее! Недавно она спрашивает в начале урока: «Я вам задавала домашнее сочинение?» А мы все хором орем: «Не задавали!»

Она говорит: «Склероз начинается: все позабыла». А у нее никакого склероза нет. Просто мы ей наврали. Вот видите: уважаем, а все равно наврали! С нами это часто бывает. Не верите? Честное слово!

Казалось, я тоже разговаривал сам с собой: слова мои до нее не доходили. Она продолжала размышлять:

– Он так поступил ради друзей. Это можно понять. А я?.. Не должна я работать в школе. Я люблю ребят, но, видно, не очень-то в них разбираюсь. И не очень умею лечить. Это главное. Сейчас, посреди учебного года, уйти нельзя. Но до лета надо будет обдумать… Это мне ясно.

Что было делать? Я не смел рассказывать ей об этих проклятых градусниках. Не имел права!..

Она подошла к стене, сняла фотографию Шурика. И прижала ее к груди. И погладила рамку. После всего, что я ей рассказал…

9

Из моей жизни ушла беспечность. Я был уже не таким счастливым, как раньше. Потом, став взрослее, я понял, что беспечное счастье вообще выглядит жестоким и наглым, потому что еще далеко не все люди на.свете счастливы. Мне казалось, что у меня изменилась походка, что я стал двигаться медленнее, словно отяжелев. На самом деле ходил я все так же быстро («летал», как говорила мама), – немного отяжелела моя голова: я стал чаще задумываться. И даже стал упрекать самого себя, чего прежде никогда со мной не случалось.

Целый вечер в тот день я мучился. «Зачем было рассказывать об этих несчастных градусниках? Думал, что она сразу возненавидит Шурика? Не мог вытерпеть этих ее „можно понять“, „все нормально“? А если она бросит школу? Вполне на нее похоже!» Этого я не мог допустить! Казалось, отец, уйдя из того дома, доверил мне обязанность защищать Нину Георгиевну. Или, вернее сказать, переложил на меня эту обязанность. И я уже не мог от нее освободиться.



То и дело я мысленно сравнивал отца с Шуриком, чтобы убедиться, что между ними нет ничего общего. «Шурик предал ее! А отец вовсе не предавал, – объяснял я себе! – Мало ли людей расходится на белом свете? Разве все они виноваты?»

Так или иначе, но теперь, кроме меня, у Нины Георгиевны никого не было. Да и меня у нее тоже не было, потому что мы с ней еще не стали друзьями.

Известно, что истина, даже старая, приходя к человеку впервые, кажется ему открытием. В тот день я окончательно убедился, что материнская любовь не слушает доводов и переубедить ее невозможно. Я и прежде не раз думал об этом.

Давным-давно я вычитал где-то, что родители любят неудачных детей еще сильнее, чем удачных. Теперь я спросил об этом у бабушки.

– Ты можешь судить по себе, – сказала она. – Кто еще получает письма от родителей так часто, как ты?

Бабушка, как обычно, шутила. В том, что отец и мама любили меня, не было, конечно, ничего странного. Я был уверен, что это ни у кого не могло вызвать удивления…

А Нина Георгиевна? Когда я рассказал ей о Шурике, в ее глазах была неприязнь ко мне. Захочет ли она теперь меня видеть? Но все равно я не мог оставить ее одну…

«А что это значит: оставить одну? – раздумывал я. – Возле человека, попавшего в беду, могут находиться десятки людей, а он все-таки будет один, если эти люди не нужны ему, если он не считает их своими друзьями. Нужен ли я Нине Георгиевне? Если даже не нужен, я все равно не могу не прийти к ней сейчас. Но как это сделать? Если б мы были друзьями, все было бы очень просто: чтобы явиться к другу, не нужен повод – можно зайти, когда захочется, просто так, без всякого приглашения. А как я явлюсь к ней после того разговора?»

Мне нужен был повод. И я начал его искать.

Обычно я без труда находил выход из трудного положения.

– Это потому, что у тебя диктаторские замашки, – говорила бабушка. – Ты убежден, что цель оправдывает любые средства. А так всегда легче действовать: руки не связаны.

Я и правда мог притвориться, наврать, разыграть кого-нибудь, если это мне было нужно. Действовать так было в самом деле и проще и веселее. Впрочем, мои обманы и розыгрыши были не очень серьезны, как и цели, ради которых я их совершал.

Теперь, быть может, впервые в жизни, я попал в сложную, необычную ситуацию, но мысль моя, не желая с этим считаться; устремилась в привычном для нее направлении.

Я должен был отыскать причину, которая бы позволила мне вновь подняться на второй этаж старого желтого домика. Одновременно мне хотелось доказать Нине Георгиевне, что она может работать в школе. Два этих замысла вполне можно было объединить. Я обращусь к Нине Георгиевне за медицинской помощью! Пусть спасет какого-нибудь мальчишку от серьезного, очень опасного заболевания. «Хорошо бы, от смертельного!» – мечтал я. Но кого спасти? Какого мальчишку? «Лучше всего пусть спасет меня! – внезапно решил я. – Ну конечно: меня самого!»

Я быстро составил план действий. И ночью приступил к его выполнению. Да, именно ночью!

Мне очень хотелось спать, но я встал, разбудил бабушку и сказал:

– У меня жестокая бессонница…

– Пардон, какая?

– Ну, очень тяжелая… Наверное, это законы наследственности!

– Со сна не пойму: какие законы?

Тут я вспомнил, что бессонница была у отца там, в двухэтажном домике, но бабушка могла об этом не знать: в нашей квартире отец спал «богатырским сном». Я сказал:

– Может быть, дедушка или прадедушка этим страдали?

– Один из двух твоих дедушек был, помнится, моим мужем. Он спал превосходно. Другого дедушки я не знала, но если судить по отцу…

– Да… конечно… Он спит богатырским сном. Но я не сплю уже третью ночь.

– Не смыкаешь глаз?

– Смыкаю. Но ненадолго…

– Ну-с, все понятно. Только рано это у тебя началось.

– Я знаю… Обычно не спят старики?

– Осторожней насчет стариков! Я имею в виду другое: ты влюбился? Как же, припоминаю: на днях ты спрашивал что-то о первой любви.

– Чтобы я из-за этого?.. Никогда в жизни! Я чувствую, что немного болен… И хочу обратиться к врачу. Мне сказали, что есть один доктор. Кажется, женщина… Она лечит людей от бессонницы. Я схожу к ней.

– В последнее время ты вообще много ходишь , – сказала бабушка. – Я не стесняю твою свободу. Но свобода приносит людям прогресс, а тебе, кажется, одни только двойки.

– У меня нету двоек.

– Так будут, – пообещала бабушка.

– Из-за бессонницы я могу вообще остаться на второй год! А эта женщина замечательно лечит. У себя дома… И совершенно бесплатно! Ты только должна будешь написать ей письмо. Хоть несколько строк: «Благодарю за спасение внука!..» Или что-нибудь вроде этого. Ей будет очень приятно.

– Ты вовлекаешь меня в авантюру. Но я очень слаба… – сказала бабушка, вновь дряхлея у меня на глазах. – Я очень слаба и не в силах с тобой бороться. Можешь идти к врачу. К профессору! К гипнотизеру! Лечись! Выздоравливай!.. Только не мешай мне спать: я приняла две таблетки снотворного.

– Так, может быть, эта дурная наследственность от тебя?! – радостно воскликнул я.

– Пардон, ты мне надоел.

Бабушка, как всегда, готова была не мешать мне. И даже помочь. Но я еще долго вздыхал, ворочался, два раза вставал и громко пил воду, чтобы она все-таки слышала, как я страдаю.

На другой день после уроков я решил поехать к врачу.

По дороге к автобусной остановке я репетировал свой предстоящий разговор с Ниной Георгиевной. Я всегда репетировал перед тем, как кого-нибудь разыграть. Мне нужно было заранее подготовить ответы на все возможные удивления, вопросы, недоумения.

Но на этот раз репетиция явно срывалась. Те фразы, которые обычно получались у меня такими круглыми, бойкими, нарочито уверенными, сейчас звучали неубедительно и даже нелепо. Я мысленно выступал и от имени своей собеседницы. Слова ее становились все резче, все злее. Она не была уже похожа на Нину Георгиевну. А разговор продолжался. Я слышал его как бы со стороны – и один из собеседников мне был неприятен: этим собеседником был я сам.

– Вы садитесь? – раздался сзади нервный, подталкивающий голос: подошла моя очередь садиться в автобус.

– Нет, я не еду… – ответил я.

И поплелся домой. Я был в растерянности. Не понимал: что же произошло? Почему я не смог выполнить свой план, который еще недавно казался мне таким удачным и остроумным?

И только сейчас, когда прошли годы, я понял: от меня уходило детство. Уходя, оно предлагало мне помощь, которой я уже не мог воспользоваться…

10

Но я должен был доказать, что действительно верю ей как врачу. И что она умеет лечить детей!..

«Должен любой ценой!» – сказал бы я раньше. Теперь любая цена не подходила: я был, как говорят, ограничен в средствах. Действовать в этих условиях было труднее.

Как достичь своей цели без розыгрыша и обмана? И вдруг я поразился самому себе: какой же я недогадливый идиот! Зачем было будить ночью бедную бабушку, если есть на, свете Антон? Антон, которому в самом деле надо вылечиться от застенчивости, нерешительности и даже от заикания! А ведь Нина Георгиевна по профессии как раз невропатолог. Она спасет моего лучшего друга! И потом мы всем классом напишем ей благодарность! И она сразу поверит в свои силы… Тут все будет честно и благородно!

После уроков я попросил Антона остаться в классе.

– Будет серьезный разговор, – сказал я.

– Что-нибудь случилось? – участливо спросил мой друг.

– Еще не случилось. Но скоро случится! Я придумал, как помочь твоей матери.

– Маме?..

Я знал, что Антон будет отказываться от моего плана, и решил призвать на помощь его маму.

Антон сидел на нашей «аварийной» парте, а я – за учительским столиком. С этого места, решил я, мои фразы будут звучать убедительнее. Антон волновался: корни его волос начали постепенно окрашиваться в розовый цвет. Я не стал мучить его и сразу приступил к делу:

– Есть одна женщина, которая будет лечить тебя. Прямо с завтрашнего дня. Она замечательный врач. Не-вро-пато-лог! Понял? Это как раз то, что тебе надо. Ты станешь смелым и гордым! И будешь приносить матери одни только пятерки.

– Я должен подумать. Это очень серьезно.

– Нечего думать. Я больше не могу слышать, как ты заикаешься! Не могу видеть, как ты смущаешься у доски!

– Спасибо, Сережа… – отчаянно заикаясь от неожиданного предложения, сказал Антон. – Но у меня просто такой характер. Врачи этого не лечат…

– Ты разве не помнишь, что сказал наш зоолог?! – воскликнул я. – Он сказал однажды, что твоя застенчивость принимает болезненные формы. А раз болезненные, значит, можно лечить. И она вылечит! А мы потом всем нашим классом выразим ей благодарность. В письменном виде.

– Весь класс будет знать, что я лечусь?..

– Пожалуйста, если не хочешь, буду знать только я. И твоя мама… И мы вдвоем выразим благодарность. В письменном виде!

– Обязательно в письменном?

– Обязательно! Чтоб осталось на память.

– Прости, Сережа… Но если ее лекарства не помогут?

– Я прошу тебя вылечиться… Ты можешь для меня это сделать?

– Сережа… ты так этого хочешь? Ты так переживаешь за меня? Я не знал…

Мне было немного не по себе. Выходило, что я все же не очень искренен со своим лучшим другом. И, как всегда, когда я хитрил, фразы у меня получались бойкими, нарочито уверенными. Кажется, я вновь поступал не совсем «четко».

«Но ведь Антон действительно может выздороветь! – подбадривал я себя. Значит, все честно и благородно! Важно только, чтобы Нина Георгиевна согласилась…»

– Я к вам по важному делу! – сказал я ей, словно извиняясь за свой приход.

На эту фразу она не обратила внимания: даже не поинтересовалась, по какому именно делу. А войдя в комнату, спросила:

– Ты прямо из школы?

– Я заходил домой.

– Но, может быть, хочешь обедать?

– Я пообедал… в кафе. – И зачем-то добавил: – Честное слово!

– В кафе? – удивилась она. – Ты что же, остался совсем один?

– Нет, с бабушкой.

– С маминой мамой?

Я кивнул… Ни до того, ни потом мы с ней ни разу не упоминали о маме. Словно это было запретной темой. Ни разу и никогда…

Помню, в тот миг мне неожиданно захотелось, чтобы и об отце мы с ней больше не разговаривали. Я решил напоследок выяснить то, что меня волновало: расшифровать те непонятные строчки в ее письме. И еще мне хотелось, быть может, немного оттянуть разговор о своем деле.

– Нина Георгиевна, – сказал я, – вы писали, что отец может не захотеть к вам прийти, «как это уже было однажды».

– Ты выучил письмо наизусть?

– Нет… я просто запомнил эти слова. Вы когда-нибудь раньше ему писали?

Она долго молчала, будто не решаясь ответить на мой вопрос. А потом стала вслух размышлять:

– Если Сергей пришел бы тогда? Может быть, с Шуриком все было бы иначе?.. Вряд ли, конечно. Но мне так казалось. Это было, когда Шурик учился в четвертом классе. Я помню тот день, двенадцатого февраля. Одноклассники устроили Шурику «темную». Я не стала допытываться за что. Ему было обидно. И он очень хотел отомстить! Мы ужинали вот за этим столом… Он выдал мне тайны своих приятелей. Смешные, конечно, тайны, мальчишечьи. Но он был уверен, что это «страшные тайны». И рассказывал о них шепотом. Оглядывался по сторонам… Он хотел, чтобы я донесла директору и его приятелей наказали. Я уже тогда работала в школе и дружила с директором. Сейчас его уже нет, он умер… Я отказалась, а Шурик кричал, требовал, разрыдался. Мне стало немного страшно… Я не смогла объяснить ему, не смогла убедить. И решила, что ему нужен сильный мужской разговор. Не с директором, не с учителем, а просто со старшим, но только с мужчиной. Я написала Сергею. Больше мне некому было писать. Я все ему объяснила. Но он не пришел… Думаю, он заботился обо мне: боялся, что я буду вновь, как он говорит, «растравлять» себя. Это можно понять.

Конечно, отец счел неразумным приходить в этот дом.

А может быть, и нечестным перед мамой, передо мною.

А честен ли я перед нашей семьей, приходя сюда?.. Я не мог ответить на этот вопрос.

Я видел отца и Шурика – на стене, очень близко перед собой. Они были рядом. Может быть, и в отце сидит тот самый стержень, о котором рассказывал Шурик? Эти мысли были мне неприятны. Я быстро прогнал их.

И подумал совсем о другом, о приятном: рассказать тайну о близком человеке можно только другому близкому человеку или, по крайней мере, тому, кому доверяешь. Может быть, Нина Георгиевна стала мне доверять?..

– Ты только об этом хотел узнать? – спросила она. – Это и есть твое важное дело?

– Нет! Что вы! Что вы! – заторопился я. – Совсем другое… Мой школьный товарищ Антон нуждается в срочном лечении. Как раз у невропатолога! Он очень застенчивый, скромный такой… Заикается даже. И все время хватает тройки. Хотя все знает! Знает, а у доски стоит и молчит.

Представляете? Не может ответить! А мать его говорит, что утопится, если из него ничего не выйдет. Он очень хороший парень! Скромный такой… Если б вы могли его вылечить! Я об этом хотел сказать…

Рассказывая об Антоне, я вскочил со стула. Она тоже встала и подошла ко мне совсем близко. Но не для того, чтобы разглядеть меня пристально, как это делают близорукие люди. Мне казалось, она подошла так близко, чтобы я услышал ее, потому что она заговорила вдруг совсем тихо, почти шепотом:

– Чтобы уйти от человека… – Она кивнула не то на отца, не то на Шурика – на стене они были рядом. – Чтобы уйти от человека, надо иногда придумывать ложные причины. Потому что истинные бывают слишком жестоки. Но чтоб прийти, ничего не нужно придумывать. Надо просто прийти, и все…

– Что вы! Что вы! Антон действительно очень нервный. Я хочу, чтобы он вылечился. Не верите? Честное слово!

– Это само собой, – тихо сказала она. – Мы постараемся вылечить…


Прошло три с половиной года.

Ни разу не сказал я дома, что знаю ее . А она ни разу и не спросила, говорю ли я о ней и что говорю… Она не вошла в наш дом даже воспоминанием: я боялся что-то разрушить, боялся обидеть маму. Мама была счастлива, и я дорожил этим счастьем. Я готов был сам сделать все, что нужно было Нине Георгиевне. За отца, вместо отца…

По велению долга? Так было вначале, но не потом… «Веление» – яркое слово, гораздо красивей, чем «принуждение», но смысл их почти одинаков. Быть может, потребность стать чьим-то защитником, избавителем пришла ко мне первым зовом мужской взрослости. Нельзя забыть того первого человека, который стал нуждаться в тебе.

И вот недавно, месяцев шесть назад, мы переехали в другой город: поближе к объектам, которые проектировали отец и мама. Прощаясь с Ниной Георгиевной, я обещал ей, что каждый год летом буду к ней приезжать. Желая утешить человека, порой обещаешь ему то, что потом невозможно выполнить. Или почти невозможно… Уезжая, я не знал еще своего нового адреса, и мы договорились, что Нина Георгиевна будет писать на главный почтамт, до востребования.

А зимой отец сказал, что свои летние каникулы я проведу вместе с ним и с мамой: мы отправимся на юг, на Кавказ, к Черному морю.

– Это твое последнее лето, – сказал отец. – В будущем году ты должен поступить в институт. Надо набраться сил, закалить организм!

«Последнее лето» – эти слова стали повторяться у нас дома так часто, что мне начало казаться, будто до следующего лета я просто не доживу.

«Путешествуйте летом по рекам!» – долгие годы убеждала меня красавица, вырезанная из журнала. И отец говорил, что она совершенно права, что нет ничего разумнее отдыха на реке. Сейчас он уверял меня, что нет ничего полезней горного воздуха, солнечных ванн и морских купаний.

– Мы полетим на самолете, – сказал отец. – Чтобы в свое последнее лето ты испытал все удовольствия.

Удовольствия я любил. К тому же я никогда не купался в море и не летал по воздуху. Последнее лето обещало быть очень счастливым, я ждал его с нетерпением.

Неделю назад отец купил три билета на самолет. А сегодня я получил письмо до востребования.

«Жду тебя. На все лето взяла отпуск. Не поехала со своими ребятами в пионерлагерь: жду тебя! Но если ты не приедешь, я не обижусь. У тебя могут быть другие дела и планы. Это можно понять».

«Поеду к ней в январе, – решил я. – Тоже будут каникулы…»

Я написал ей письмо. Я объяснил, что правильнее приехать именно в январе, потому что зимой я не смогу отдохнуть на море, а северный город, в котором я жил столько лет, зимой еще лучше, чем летом: можно кататься на лыжах. Я писал, что в пионерлагере она будет на воздухе и отдохнет, а в городе летом пыльно…

Я прочитал письмо – и не смог заклеить конверт. Это было чужое письмо, не мое: длинное, обстоятельное, без помарок.

Нет, я должен быть у нее в тот день, когда обещал, когда она ждет меня. Или вообще не приезжать никогда.

Я не могу стать ее третьей потерей… И сейчас еду сдавать свой билет.

Дома я сказал, что очень хочу повидать бабушку и Антона которые остались там, в городе моего детства. Я и правда по ним соскучился. Но еду я к Нине Георгиевне. Я не буду давать телеграмму: я приеду и открою двери ключами, которые до сих пор у меня. Теми самыми, которые бросил Шурик. Она об этом не знает. Пусть не одни только печальные сюрпризы являются в ее дом.

Мама не возражает: ей приятно, что я так стремлюсь к своей бабушке, к ее маме. Кажется, все опять выходит не очень «четко».

А с отцом я сегодня поссорился. Первый раз в жизни. Он сказал, что поездка моя неразумна, что бабушке и Антону надо просто послать письмо, что можно потом пригласить их в гости. Отец сказал, что я разрушаю планы семьи, что я вырос бескрылым, раз отказываюсь от гор, от высот, от полета…

И все-таки я еду сдавать билет.

Отец привел слова, кажется вычитанные в книге: «Жизнь человека – это маршрут от станции Рождение до станции с.мерть со многими остановками и событиями в дороге. Надо совершить этот маршрут, не сбиваясь с пути и не выходя из графика».

А я подумал о том, что ведь есть самолеты и поезда, которые совершают маршруты вне графика и вне расписания.

Это самолеты и поезда особого назначения (как раз самые важные!): они помогают, они спасают… Я не сказал об этом отцу. Но я еду сдавать билет.
 

atella13

Модератор
Регистрация
8 Ноя 2021
Сообщения
892
Реакции
1,897
Семья
Дочь - Eva321
Бросил
07.11.2021

Алексин "Я ничего не сказал"​


ИЗ ДНЕВНИКА МАЛЬЧИШКИ

Сегодня в моей жизни произошло радостное событие: я получил двойку по физкультуре. Я очень не высоко прыгнул в высоту, не длинно прыгнул в длину и перепутал все гимнастические упражнения.

Сначала ничего радостного в этом не было. Учитель по физкультуре напомнил мне о том, что наша школа на первом месте в районе по спортивной работе, и сказал, что мне шесть лет назад лучше было бы поступить в другую школу, которая не на таком почетном месте в районе, как наша.

На перемене классная руководительница предупредила меня, чтоб я не думал, что физкультура — это второстепенный предмет. И сказала, что вообще стоит только начать: сегодня двойка по физкультуре, а завтра — по литературе или даже по математике (наша классная руководительница математичка). А староста класса Князев просто сказал, что я хлюпик.

Но зато на следующей перемене ко мне подошел наш десятиклассник Власов, который никогда бы не подошел ко мне, если бы не эта двойка. Вообще-то фамилия его не Власов. «Власов» — это его прозвище, потому что он самый сильный у нас в школе. На одном спортивном вечере старшеклассники делали пирамиду, а Власов был как бы ее основанием: на нем стояло и висело человек пять или шесть (сейчас уж точно не помню), а он преспокойно, растопырив ноги, всех на себе держал!

И вот этот-то самый Власов, который может удержать на себе столько людей сразу, подошел ко мне и сказал:

— Нам с тобой, я так думаю, поговорить нужно бы, Кеша. Пойдем куда-нибудь. А то тут, я смотрю, глазеют со всех сторон.

Власов, конечно, своим ростом очень выделялся на нашем этаже, среди шестиклассников. Но никто бы все равно глазеть на него не стал, если бы он не был самым сильным во всей школе. А тут все, конечно, глазели.

Я хоть и растерялся, но сразу сообразил, что никуда уходить нам не нужно: пусть все видят, что ради меня сверху спустился сам Власов и запросто прогуливается со мной по коридору.

И мы стали прогуливаться…

— Ты, я так слышал, двойку схватил? — сказал Власов.

Ах, вот в чем дело! Власов ходил вразвалочку. И говорил тоже вразвалочку, негромко и неторопливо, переминаясь со слова на слово. В общем, ребята не слышали, о чем он меня спрашивал. А я, чтобы сбить всех с толку, отвечал ему во весь голос и с веселой такой улыбкой на лице:

— Верно! Правильно! Было такое дело!

— Ты, я так думаю, слышал, что наша школа на первом месте в районе по спортивной работе?

— Слышал! А как же!.. — радостно ответил я.

— Это хорошо, разумеется, что ты не падаешь духом. Но двойку твою исправлять надо. Чтобы вся школа не сползала из-за тебя вниз по спортивным показателям.

— Еще бы! Можете на меня положиться!

— Нет, сам ты не сумеешь… А выходить надо, друг, из этого постыдного положения. Мне вот и поручено помочь тебе.

— Ха-ха-ха! Это замечательно! — воскликнул я, будто мы говорили о каких-нибудь очень приятных вещах.

— Где же мы будем с тобой заниматься? — . - продолжал Власов, немного озадаченный моим смехом.

— В спортивном зале! Или внизу, во дворе…

— Это, я думаю, не подойдет. Серьезной работы там не получится: мешать будут.

«И в самом деле, — подумал я, — ;если мы будем заниматься в спортивном зале или во дворе, все сразу поймут, что Власов приходил ко мне из-за двойки!»

А ребята между тем даже бегать по коридору перестали, тыкали в нас пальцами и сообщали друг другу:

— Смотри! Смотри: Власов нашего Кешку обнимает!

Вообще-то он меня не обнимал, а просто положил руку мне на плечо: наверно, жалел меня, сочувствовал мне как двоечнику. Не понимал, что я в этот момент — самый счастливый человек на всем нашем этаже! Ну, а со стороны казалось, что он меня обнимает…

— Я так думаю, удобней всего будет дома, — сказал Власов.

— У тебя?.. То есть у вас? — спросил я.

— Называй меня на «ты». Неважно, что я в десятом классе. Все, как говорится, там будете!

— Значит, у тебя дома?

— Лучше, я так думаю, у тебя. В привычной обстановке ты быстрее добьешься успеха.

Власов придет ко мне домой! Это даже во сне не могло присниться!.. Сам Власов!

И хоть дом мой совсем близко от школы (всего пять минут бега), я очень долго объяснял Власову, как до него добраться.

Так я растянул наш разговор на всю перемену. Это произвело на ребят очень большое впечатление.

— Кеша, а Кеша… О чем он с тобой разговаривал? — спросил староста Князев, тот самый, который еще час назад назвал меня хлюпиком.

— Да есть у нас с ним одно дело, — ответил я.

— У тебя с Власовым?!

— Да. С ним.

— А о чем он тебя спросил? Ты еще ответил: «Можете на меня положиться!»

— Не могу сказать: это, знаешь, неудобно… Есть у него ко мне одна просьба…

— К тебе?!

— Что ж тут такого? Он еще сегодня часа в три ко мне домой зайдет… Ну, а у тебя, Князев, что нового?

Ровно в три часа я вышел к подъезду встречать Власова.

Просто не усидел дома.

И вдруг я почувствовал, что за мной следят. Бывает так, что чувствуешь чужой взгляд на расстоянии… Даже спиной чувствуешь или затылком. А тут наблюдали прямо из подворотни дома, который стоял напротив, через дорогу.

Это были ребята из нашего класса во главе со старостой Князевым.

Все ясно: явились проверять, придет ли ко мне Власов.

Я, конечно, сделал вид, что никого из них не заметил.

А минут через пять или десять показался Власов. Он шел не торопясь, высокий и красивый такой… Я прямо залюбовался. Мысленно залюбовался, потому что из подворотни за мной наблюдали ребята.

— Зачем же это ты на улицу вышел? — удивился Власов. — Я так полагаю, нашел бы твою квартиру сам.

— Ничего, ничего, не смущайся! — громко, чтобы меня услышали в подворотне, сказал я. И, приподнявшись на цыпочки, похлопал Власова по плечу.

Но когда Власов явился к нам на третий этаж, он и в самом деле как-то засмущался. Вместо того чтобы сразу приступить к занятиям по физкультуре, стал для чего-то разглядывать фотографии двух моих дедушек и одной бабушки, которые висели на стене.

— А бабушка у тебя была, надо так думать, красавица… — задумчиво сказал он.

— Почему «была»? Она и сейчас жива…

— Нет, я в смысле ее внешности… Очень красивая! Вот здесь, значит, вы и живете? В этих двух комнатах?

— Да. А там, в других двух комнатах, есть соседи, — стал объяснять я, словно был экскурсоводом, по нашей квартире. — И ванная комната еще есть. И кухня…

— Хорошо, — сказал Власов. — Очень у вас хорошо.

Он каким-то странным и даже, как мне показалось, мечтательным взглядом обвел стены, и шкаф, и буфет, и стол, и стулья, и все вообще, что есть у нас в комнате. А потом вдруг спросил меня:

— Ты, Кеша, физик или лирик?

Физику мы еще только начали проходить, а литературу я давно люблю и поэтому ответил:

— Все-таки, наверно, я лирик…

— Ну, а где мы с тобой будем прыгать через веревку?

— Лучше всего в коридоре, — сказал я. — Он длинный.

Веревку Власов принес с собой. Мы зацепили один ее конец за ручку нашей двери, другой конец держал Власов. Но тут раздался голос соседки:

— Что такое случилось? Перегородили коридор! Нельзя пройти в кухню!

— Простите, пожалуйста, — сказал Власов. — Мы этого не учли. Сейчас мы это исправим.

Увидев Власова, соседка вдруг заулыбалась, зачем-то погляделась в зеркало, которое висит у нас в коридоре, рядом с вешалкой, и сказала:

— Ничего, ничего… Я могу легко, как мышка, прошмыгнуть под веревкой. Это даже оригинально.

Ага, испугалась! Но откуда она узнала, что он самый сильный во всей нашей школе?!

— А может, пойдем во двор? — предложил я.

— Нет, во двор не пойдем, — сказал Власов. — Лучше попробуем в комнате.

«Не хочет срамить меня перед ребятами! — решил я. — Напрасно, конечно, волнуется: у нас во дворе ведь про двойку никто не знает! Сказал бы, что готовлюсь к соревнованиям, — и все. Но уж раз он такой заботливый…»

Мы повесили веревку в комнате. Я прыгнул два раза в высоту, один раз в длину… И тут пришел сосед с нижнего этажа.

— Что, вы решили пробить у нас потолок?

Сосед, видно, не узнал во Власове нашего школьного чемпиона. И прыжки пришлось прекратить.

— Тогда займемся гимнастикой, — сказал Власов.

Но потом вдруг снова стал разглядывать портрет моей бабушки. И сказал:

— Давай немножко поговорим…

Наверно, ему не хотелось сразу приступать к гимнастическим упражнениям. А может быть, он действительно захотел подружиться со мной… Что из того, что он в десятом классе, а я только в шестом! Это ничего не значит. Ведь дружит же мой папа с одним инженером, который старше его на целых пятнадцать лет!

Но тут, как назло, пришла моя сестра Майка. Она младше Власова на целый класс. Но он ведет себя очень просто и скромно, а Майка невозможно задается. Потому что все считают ее красивой. Эта Майкина красота мне просто житья не дает. Почти никто из взрослых не называет меня по имени, а все говорят: «Это брат той самой красивой девочки из девятого класса!», «Это брат той самой красотки из тридцать третьей квартиры!..»

Как только Власов увидел Майку, он сразу передумал со мной разговаривать (какие могут быть при ней серьезные разговоры!). Он сбросил куртку и остался в спортивной рубашке без рукавов. Тут только я увидел вблизи, какие у Власова потрясающие мускулы и загорелые руки! На нем были синие спортивные брюки с резинками внизу, поэтому ног я не видел, но и они, наверно, тоже красивые и загорелые.

— Сегодня ты будешь только смотреть и запоминать!

И он стал выделывать такие гимнастические номера, запоминать которые мне было совершенно бесполезно, потому что я все равно никогда в жизни ничего подобного не смогу сделать.

Власов ходил на руках по нашей комнате, чуть не задевая ногами за абажур висячей лампы. Потом поднимал стул одной рукой за одну ножку и долго держал его в воздухе. Потом сделал «мостик» и там, на полу, соединил свои загорелые руки со своими ногами…

Но Майка на все это даже смотреть не стала. Она вышла в другую комнату и захлопнула за собой дверь.

Я немного погодя тоже забежал туда и говорю:

— Что это ты даже не поздоровалась?

— Нашли где физкультурой заниматься! — сказала она.

— Ты что, с ума, что ли, сошла? Не узнаешь его?

— Прекрасно узнаю.

— Это же Власов! Сам Власов!

— Подумаешь!..

— Он пришел, чтобы немного потренировать меня. Понимаешь?

— Вот и тренировались бы в спортивном зале. Смешно! В комнате ходить на руках!..

— Можно подумать, что не он — сильнее всех в школе, а ты! Власов первый и, может быть, даже последний раз в жизни пришел к нам в дом! Все нам завидуют! А ты уходишь в другую комнату! Посмотри, какие у него мускулы… У тебя есть такие мускулы?

— Еще чего не хватало!

— А ты вообще когда-нибудь видела такие мускулы?

— Подумаешь! — ответила Майка.

Это ее самые любимые слова: «Смешно!» и «Подумаешь!».

Я понял, что спорить с ней бесполезно.

Через три дня я уже вполне мог бы исправить свою двойку. Но я исправлять ее не хотел. Все эти три дня Власов приходил к нам, и мои приятели просто погибали от зависти. Я прекрасно понимал, что, если двойка исправится вдруг хотя бы на тройку, я уже никогда больше не увижу Власова у себя дома и никто больше мне не будет завидовать.

Власов тоже считал, что спешить не следует:

— Надо, я так полагаю, исправить твою отметку основательно: раз и навсегда! Поэтому никакой такой торопливости, я уверен, быть не должно.

Но староста Князев, наоборот, очень торопился. Он пригрозил написать в стенгазету о том, что я тяну назад всю нашу школу.

Как я мог один тянуть куда-то целую школу, мне было совершенно непонятно.

Но двойку все же пришлось исправить.

— Наконец-то! Поздравляем! — говорили ребята.

— Спасибо, — печально отвечал я.

— Что это ты такой грустный? — удивлялись мои приятели.

— Устал. Перетренировался…

Но на самом деле я просто мысленно навсегда прощался с Власовым. И это было так грустно, что даже хотелось плакать.

Сегодня в тот час, когда ко мне, бывало, приходил Власов, в прихожей раздался звонок. Теперь уж это не мог быть он, я знал… И подумал, что долго, наверно, звонок в этот час будет напоминать мне о Власове. Но делать нечего, пошел открывать…

Передо мной стоял Власов!

И странно: он тоже смотрел на меня с удивлением, будто не ожидал увидеть.

— Ты, значит, здесь?.. — спросил он, что-то соображая.

— Ну да… Поскольку уроки уже кончились, — отвечал я так, словно нужно было объяснять, почему я нахожусь у себя дома.

— И ты один? — продолжал он тем же странным какимто тоном.

Я кивнул.

— Думаешь сейчас, я уверен: зачем Власов пришел? Так, да?

«Наверно, хочет поздравить меня с исправлением двойки!» — подумал я.

— А пришел я вот зачем…. - сказал он. И помедлил немножко, как будто вспоминал, зачем же именно. — Я, понимаешь, задумал отправиться в дальнее путешествие… Не в одиночку, конечно… Одному — куда же?

«Неужели?!» — мелькнуло у меня в голове. И я затаил дыхание.

— Нужен мне спутник, — продолжал Власов медленно, еще медленнее, чем всегда. — И… я так думаю, ты вполне подойдешь.

Я молчал. Я от восторга потерял голос. И вообще боялся сказать что-нибудь не то, чтобы Власов не разочаровался во мне и не передумал. Но все-таки спросил:

— А куда мы?..

— Вот верно: куда?.. — подхватил Власов, как будто это и для него было не совсем ясно. Он наморщил лоб. А потом вдруг заговорил быстро, так, точно боялся остановиться: — Есть на нашей реке островок. Небольшой такой, но зато совершенно необитаемый! Корабли обходят его стороной. И на лодках туда не заплывают: далеко все же! А мы с тобой поплывем. Проведем там денек, ночь переспим. И… ну да, обязательно зароем бутылку в песок с таким сообщением: «Здесь впервые провели целый день и проспали целую ночь…» И поставим свои имена и фамилии, как полагается. Вот.

— А зачем? — спросил я. И сразу испугался, что вопрос получился глупый.

Но, видно, Власову он таким не показался.

— Зачем… — повторил он, как будто ему это на миг стало не очень понятно. — Да. Зачем?.. А затем! — прямо-таки закричал он вдруг. Водрузим вымпел! Закрепим весь этот остров за нашей школой. И назовем его так: остров Футбольного Поля.

— Футбольного Поля? — переспросил я.

— Ну да. У нас ведь, ты знаешь, двора никакого при школе нет. В футбол погонять абсолютно негде. А мы туда, как говорится, проложим маршрут. И будут по нему потом наши футбольные команды на матчи ездить. Простор там!

— Еще бы! — восхитился я. — Полная необитаемость!..

— Только Майе ничего не говори, — предупредил меня Власов. Насмехаться начнет: «Подумаешь, робинзоны!..»

И еще что-нибудь такое придумает. И, я так полагаю, обязательно расскажет твоим родителям, а они…

— Я ей ни за что, ни под какой пыткой не расскажу!

— А сам начинай понемногу готовиться к путешествию. Успех, как ты понимаешь, во многом зависит от подготовки. Пораскинь со своей стороны мозгами… Поплывем мы, я так думаю, в первый день летних каникул. Ну, до этого мы еще не раз увидимся. Да…

Он помедлил, рассеянно так окинул взглядом стены и неожиданно сказал то, чего я от него в тот момент никак уж не ожидал услышать:

— Бабушка у тебя, несомненно, тоже красавица!

Эту фразу я от него, правда, уже слышал, только без «тоже».

«Что значит — тоже? — не понял я. — А кто еще? Я, что ли, красавица?!»

Я размышлял об этом и после, когда Власов уже ушел.

И еще я думал о том, как это странно, что где-то на белом свете уцелели необитаемые острова… Я в них уже давно не верил. Я думал, что они существуют только в книжках. Но Власов нашел такой остров! Нашел! А Майка еще смеет говорить о нем: «Подумаешь!»



* * *

Сегодня мы начали готовиться к путешествию. Власов принес карту всей нашей области и показал, куда именно мы поплывем и где примерно находится остров Футбольного Поля. По карте выходило, что мы проплывем какие-нибудь полсантиметра, но я-то знал, что плыть нам придется больше пяти часов!

— Мы спустимся вниз, к острову, на байдарке, — сказал Власов. — Грести будем по очереди.

Я сознался, что никогда на байдарках не плавал и грести одним веслом не умею.

— Я так думаю, что тебе нетрудно будет научиться, — успокоил меня Власов.

Он положил стул на пол. Сам тоже сел на пол, прямо между ножками стула. Оперся спиной на обратную сторону сиденья, а руки положил на ножки, словно на борта нашей будущей байдарки. В руки вместо весла взял половую щетку и стал учить меня грести и управлять лодкой.

Потом я раз пять садился на пол, и он тоже еще раз пять усаживался между ножками…

А потом неожиданно появилась Майка — она всегда появляется неожиданно и тогда, когда ей бы лучше не приходить! В этот момент на полу как раз сидел Власов. Он почему-то очень смутился, покраснел… Стал очень как-то поспешно подниматься, задел за ножку стула, споткнулся и чуть не упал. Майка бестактно расхохоталась.

— Глупо! — сказал я ей. — Над кем смеешься?!

И чтобы сбить сестру с толку, стал объяснять, что продолжаю свои тренировки по физкультуре, а Власов мне помогает.

— Надо совсем запутать следы, — тихо сказал я Власову. — Чтобы она ни о чем не догадалась!

Тогда он, усевшись за стол, стал рассказывать мне всякие истории. Но громко, чтобы и Майка тоже услышала…

Власов стал рассказывать про хитрого фараона Хирена.

Этот фараон построил для себя целых две пирамиды: одну — настоящую, а другую — фальшивую, чтобы обмануть грабителей, которые обворовывали фараоновы гробницы. И внутри пирамид он понаделал разных ловушек: встанешь на каменную плиту, а она вдруг проваливается — и кубарем летишь в колодец.

— Жалко, что этот твой Хирен умер, — насмешливо сказала Майка.

— Почему? — удивился Власов.

— Очень бы он в угрозыске пригодился.

— Но пирамиды-то все равно ограбили, — сообщил Власов. — И настоящую и фальшивую…

— Откуда ты знаешь? — задала Майка очередной свой глупый вопрос.

— В книжке прочел, разумеется.

— Ах, в кни-жке! — разочарованно воскликнула Майка.

Будто Власов мог сам лазить по фараоновым гробницам.

Но все-таки присела к столу…

Власов стал рассказывать о разных необычайных вещах.

О китах, которые, кончая жизнь самоубийством, выбрасываются на берег Тихого океана. О каком-то человеке, который не спит вот уже двадцать лет!

Майка больше не задавала своих дурацких вопросов.

А мне было жалко несчастных китов, которые кончали жизнь самоубийством. Я очень завидовал человеку, который умудрился столько лет подряд не ложиться спать. И я очень злился на Майку, которая мешала нам готовиться к путешествию…



* * *

Вот уже пятый день я ем только те продукты, которые быстро портятся. А те, которые не портятся, складываю в ящик письменного стола, где лежат мои учебники и тетради.

Я складываю туда сыр, колбасу, печенье, конфеты… Я решил, что все это мы захватим с собой в путешествие.

Но готовиться к своему походу мы уже пятый день не можем: Майка перестала уходить из дому. Явится после школы и сидит в комнате, будто ее приковали. Она делает это нарочно, из вредности, чтобы помешать нам.

И Власову приходится сидеть рядом с ней за столом и рассказывать разные истории, вместо того чтобы учить меня управлять байдаркой. Власов, конечно, в душе возненавидел Майку, но не показывает виду. Потому что он спортсмен и умеет владеть собой. А Майка слушает и никуда не уходит…

Наверно, придется перенести наши тренировки в другое место. Завтра скажу Власову…

А сегодня вечером я убедился, что колбаса все же портится довольно быстро.

Неприятный запах заставил маму принюхаться. Она пошла по этому запаху, как по следу, и обнаружила в моем ящике склад продуктов.

— Зачем это, Кеша?! — воскликнула мама.

— Просто так… чтоб не тревожить тебя по ночам, — ответил я.

— По ночам?! — изумилась мама.

— Ну да… Иногда ночью у меня вдруг разгорается аппетит. Это бывает довольно часто. Что тогда делать? И вот я, чтобы никого не будить…

— Ночью есть очень вредно, — сказала мама, — это доказано медициной.

И она ликвидировала все мои запасы.

Но, ложась спать, я заметил на стуле, возле своей кровати, бутерброд с сыром и яблоко.

— Это прекрасно, — громко сказал я. — Проснусь среди ночи, поем немного и снова усну.

И я в самом деле проснулся… Взял все, что лежало на стуле, и спрятал в более надежное место: в книжный шкаф, за тяжелые тома энциклопедии, к которым у нас никто никогда не прикасался.

Никто, кроме меня… А я теперь по вечерам стал изучать энциклопедию. Ведь если мы с Власовым будем на острове вдвоем, он же не сможет все время, не закрывая рта, рассказывать разные интересные истории. Он устанет, и вообще ему будет со мной скучно… Я тоже должен буду рассказать ему что-нибудь особенное!

И вот я стал читать энциклопедию и даже кое-что выписывать из нее в тетрадку.

Я узнал, например, что киты, которые иногда кончают жизнь самоубийством, делятся на два семейства: на гладких китов и на полосатиков. Мне очень понравилоеб это слово: полосатики! И еще я узнал, что знаменитый китовый ус расположен совсем не там, где растут усы у людей, то есть не под носом, а во рту!

В энциклопедии так прямо и написано:

«Киты имеют вместо зубов систему ид двухсот — четырехсот роговидных пластин, называемых китовым усом, свешивающихся с поперечных валиков нёба…»

Эти строки я выписал в тетрадку.

А вдруг, на мое счастье, Власов всего этого не знает?

И тогда я ему расскажу!

Сегодня я немного задержался в классе. Князев устроил собрание на тему «Спорт — лицо нашей школы!».

Я взял и рассказал о том, что скоро отправлюсь с Власовым в одно дальнее путешествие. Ведь мне не было запрещено говорить об этом ребятам.

Я только Майке не имею права говорить, потому что от нее об этом сразу узнает мама. А если мама узнает, то ужасно перепугается и никуда меня не пустит.

Ребята мне очень завидовали. Князев даже сказал, что таким образом укрепляется связь разных поколений. Я, значит, по его мнению, одно поколение, а Власов — другое! Одним словом, домой я вернулся в прекрасном настроении.

Прихожу, а Власов уже у нас. Зашел пораньше: хотел, наверно, застать меня одного. А застал вместо меня Майку: она всех своих подруг позабывала и после уроков летит, как ракета, прямо домой.

Мне кажется, она хочет, чтобы и Власов тоже краснел и потел в ее присутствии, как другие мальчишки. А добилась совсем другого: вывела Власова из себя! Даже он — лучший спортсмен во всей нашей школе? — не выдержал: когда я вошел в комнату, он не сидел за столом, как обычно, а ходил по комнате, весь красный и взволнованный. Ну, точно такой, каким он был тогда, когда поднялся с пола и зацепился за стул. Или даже еще взволнованнее!

Наверно, он как следует отчитал Майку, потому что она ему что-то отвечала тоже очень взволнованно. Но когда я вошел, сразу замолчала, смутилась и села на диван. Наша Майка смутилась! Этого еще никогда не бывало! Дошло, вероятно, до ее сознания, что она нам мешает. В таком деле, которого даже понять не может. Потому что никогда еще на необитаемых островах не была. И тем более не ночевала!

Власов сразу подошел ко мне и тихо, шепотом, говорит:

— Кеша, сбегай, пожалуйста, срочно ко мне домой. Там у меня на столе, рядом с чернильным прибором, компас лежит. Он, я так думаю, нам с тобой сегодня весьма пригодится. Только сейчас же беги. Не задерживайся!

«Ага, — думаю, — значит, Майку уговорил! Не будет она нам больше мешать! Мы путь сегодня наметим. Я научусь управлять байдаркой, компасом пользоваться… Это нам все в пути пригодится!»

Власов хотел мне свой адрес на бумажке написать. Но я остановил его:

— Скажи так, на словах: я повторю и запомню!

«Пусть, — думаю, — знает, что у меня память хорошая! Что я могу с любым донесением в разведку пойти: все сразу запомню и точно все передам!»

Власов жил не так уж далеко. Но я все равно побежал проходными дворами, чтобы путь сократить. Ворота в одном месте были закрыты, а я через них перелез. И опять побежал. И не заметил даже, что у Власова в доме есть лифт.

Только потом заметил, когда уже вниз спускался. А вверх, на шестой этаж, я мигом взлетел!

Позвонил три раза, как Власов просил, но никто мне дверь не открыл. Тогда я один раз позвонил, потом позвонил два раза: может, думаю, из соседей кто-нибудь дома? Никто все равно не открыл. Я ухом к замку прильнул, но никаких шагов не услышал. Только вода из крана на кухне капала…

Это было слышно.

Но путешественник должен быть настойчивым и упорным! Все, чта ему нужно, он должен найти, разыскать и достать! Хоть под землей, хоть под водой!

И я твердо решил: без компаса домой не возвращаться!

На улице я очень хитро и находчиво поговорил с дворничихой. И она мне уже буквально через минуту сообщила, что мать Власова работает тут же рядом — в домоуправлении.

Я спустился в полуподвал и сразу узнал мать Власова, хоть никогда раньше ее не видел. Сам Власов был высоким, широкоплечим, красивым, а мать его была худенькой, низенькой, совсем незаметной, но все равно была очень похожа на своего сына.

Я объяснил ей, в чем дело. Но она смотрела на меня както подозрительно, с недоверием. Тогда я назвал номер нашей школы, имя и отчество классной руководительницы Власова, имена и фамилии некоторых его одноклассников и даже упомянул, что наша школа на первом месте в районе по спортивной работе. Власов будет очень доволен, когда узнает, что я и тут, как настоящий следопыт, проявил находчивость. Завоевал доверие его матери!

Она убедилась наконец, что я — это я, что пришел я от самого Власова, с его личным заданием.

Мы сели в лифт и поехали на шестой этаж. А через несколько минут компас уже был у меня в руках: кругленький, отполированный такой… Я на обратном пути все время его поглаживал.

Снова я прошмыгнул проходными дворами, перелез через ворота. И, запыхавшись, примчался домой. Но там никого не было…

Я не поверил своим глазам. Заглянул под стол, за буфет, за книжный шкаф.

Никого не было…

Как же так?

Наверно Майка сказала Власову что-то такое, чего он не мог стерпеть и ушел. Нельзя было оставлять их вдвоем!

Нельзя!

Куда же бежать? Где искать Власова?

Я решил все-таки ждать дома: может быть, он вернется?

А чтобы время шло побыстрее, я сел и написал в своем дневнике обо всем, что сегодня случилось.

Ждал я долго.

Я успел описать в дневнике все, что случилось со мной утром и днем Потом я написал на отдельном листке сообщение о том что мы с Власовым первыми среди всех людей на земле провели целый день и целую ночь на острове Футбольного Поля.

Я запихнул эту бумажку в пустую бутылку из-под «Ессентуков», которые мой папа пьет перед обедом. А Власов все еще не возвращался…

Наконец раздался звонок. Я бросился открывать дверь.

Это была Майка. Но я сперва даже с трудом узнал ее: Майка была какая-то странная. Сказала мне спасибо за то, что я открыл ей дверь.

Раньше она никогда ни за что меня не благодарила.

— Ты один, Кешенька? — спросила она.

Я чуть не упал… Всегда я был просто Кешкой, иногда даже Иннокешкой, потому что полное мое имя — Иннокентий. «Наверно, замаливает свои грехи! — решил я. — Выгнала Власова, а теперь опомнилась и подлизывается. Ничего у нее не выйдет!..»

— Ты сказала Власову что-нибудь такое, что он из-за тебя ушел, да? Сознайся!

— Из-за меня ушел? — с глупой какой-то улыбочкой переспросила Майка. — Скажи лучше, что он из-за меня пришел!

— Куда?

— Сюда, к нам.

— Когда?

— Ну, примерно дней десять назад… Точно уж я не помню.

— Ха-ха-ха! Ты с ума сошла, что ли? Он сначала пришел помогать мне! По физкультуре… Говори: куда он ушел отсюда?

— Туда же, куда и я.

— Куда и ты?

— Ну конечно. Мы оба пошли в кино.

— В кино?! Но ведь он же послал меня за компасом!

— Это потому, что, когда ты вернулся из школы, он еще не успел уговорить меня. Я сперва отказывалась идти…

— И он тебя уговаривал?!

— Ты не сердись, пожалуйста. Ты еще этого не понимаешь.

— Ты врешь! Ты все врешь! — крикнул я.

И почему-то со злостью посмотрел на портрет своей бабушки, с которой, как говорили, в нашей семье пошли красавицы по женской линии.

Я схватил со стола компас…

А через несколько минут я уже летел теми же самыми проходными дворами, что и днем. И перелезал через те же самые ворота.

Дверь мне открыл Власов.

— Ты был с ней в кино? Это правда? — прямо с порога спросил я его.

— Погоди… Я сейчас тебе все объясню.

— Ты из-за нее пришел к нам, да? Никто тебе заниматься со мной не поручал? Говори: не поручал?

— Погоди, Кеша… Ты же мужчина. Ты должен понять…

— А в путешествие мы пойдем? Говори: пойдем? Или никакого такого острова вообще нет?

— Остров есть. Есть такой остров… Я сам его видел. Только там, понимаешь, городской пляж устраивают. Лежаки всякие понавезли, ларьков понастроили… Так что опоздали мы с тобой… Но ты, я так думаю, будешь на этом пляже загорать. Приплывешь туда на речном трамвае… Это гораздо быстрее, чем на лодке! И удобней!

— «Удобней»! Я всем ребятам уже рассказал… Я готовился. Я так ждал…

Больше я ничего не стал говорить. Просто не мог…

Я слетел с шестого этажа вниз за какую-нибудь секунду.

Он не мог угнаться за мной.

— Прости, Кеша. Ты же мужчина. Ты же должен меня понять. Я просто не знал, что ты так расстроишься, я не думал. Я не ожидал…

Он уже говорил не вразвалочку, переминаясь со слова на слово, а сбивчиво, торопливо, и слова у него наскакивали одно на другое:

— А если хочешь, мы с тобой поплывем туда, на остров. Пока еще там никто не загорает… Поплывем! Самыми первыми! Хочешь? Возьмем байдарку и поплывем. Хочешь, а?

— Я никуда не поплыву с тобой, Кубарьков. Никуда! Потому что ты лгун и обманщик!..

Кубарьков — это была его настоящая фамилия.

— Хочешь, поплывем?.. А хочешь, пойдем за грибами? Или рыбу удить. А если хочешь, возьми себе этот компас. Навсегда… Он тебе пригодится. Если хочешь…

— Без него дорогу найду!

Я обернулся и сунул компас ему в руку.

И тут заметил, что у него дрожат губы… Я даже приостановился.

— Ты только Майе не говори… Не говори, что я так пошутил. Что я сочинил все это про необитаемый остров… Не говори ей. Очень прошу тебя. Не говори…

И я ничего не сказал Майе. Ни одного слова.

Но в путешествие я с ним не пошел. И никогда не пойду.

Никогда!..
 

atella13

Модератор
Регистрация
8 Ноя 2021
Сообщения
892
Реакции
1,897
Семья
Дочь - Eva321
Бросил
07.11.2021

Алексин "Звоните и приезжайте!"​


1. НЕ МОЕ ДЕЛО

Я учусь в той же школе, где когда-то учились мама и папа. Папу почему-то никто не запомнил. А маму запомнили многие. «У нее были прекрасные внешние данные!» – сказала как-то учительница литературы, которая заодно руководит у нас драматическим кружком. И придирчиво оглядела меня. Это было бы еще ничего: за «внешние данные» пока что отметок не ставят. Но оказалось, что и внутренние данные у мамы тоже были гораздо лучше, чем у меня. К примеру, все помнили, что мама никогда не гоняла клюшкой консервные банки и не любила играть в «расшибалочку».

Больше я не знал никаких подробностей о мамином прошлом. Но вот однажды бабушка, которая пришла помочь маме по хозяйству, сказала:

– А Сережа-то стал лауреатом Всероссийского конкурса!

– Какой Сережа? – спросил я.

– Сережа Потапов. Его знают все культурные люди!

– Первый раз слышу. А кто это? – сказал я. И вдруг заметил, что папа взглянул на меня с любовью. А верней сказать, с благодарностью. Я ничего не понял…

И только потом на кухне бабушка объяснила мне, что Сережа Потапов учился когда-то в школе для музыкально одаренных детей и мама любила его, когда была в пятом классе.

Музыкальная школа находится прямо напротив нашей, через дорогу. Если из нашей школы выходит ученик, трудно сразу определить, одаренный он или не одаренный. А если из дверей школы, которая через дорогу, тут уж сразу ясно: идет одаренный!

Мы выходим из своей школы с портфелями, а музыкально одаренные – с футлярами. Сначала Сережа Потапов привлек немало внимание тем, что его футляр был больше, чем у других, потому что он играл на виолончели. А потом, уже в пятом классе, она его полюбила. Мама, наверное, тоже была одаренной, потому что я вот хоть и учусь в шестом классе, но еще ни разу никого не любил.

– Да, Сережа далеко шагнул! – сказала за ужином бабушка.

И папа закурил в комнате, хотя обычно выходил для этого в коридор или на кухню.

– Ну что ты?! Это такое далекое прошлое… Это глупое детство! – сказала мама. И рассмеялась. Ей было весело. А папа за весь вечер ни разу не улыбнулся.

– Далеко шагнул! Далеко!.. – повторяла бабушка, убирая посуду.

Бабушка очень любила нас воспитывать. Но делала это как-то по-своему.

«А сын моей соседки научился варить суп», – говорила она, и я должен был понять, что мне тоже не мешало бы этому научиться.

«А Коля, который вместе с тобой кончил медицинский институт, стал заведующим отделением», – сообщала она папе. И папа должен был сделать вывод, что ему тоже не мешало бы стать заведующим. «Да, Сережа далеко шагнул!» – эта фраза должна была подсказать папе, что и ему пора было уже куда-то шагнуть.

Два года назад мне удаляли гланды. «Чепуховая операция!» – говорили все. Но я как-то этого не почувствовал… Хирург, который их удалял, казался мне удивительным человеком. Он причинял мне ужасную боль, и я должен был бы его ненавидеть, а я относился к нему прямо-таки, как говорят, с восхищением. Со страхом и восхищением! И трудно мне было представить, что он снимет свой белый халат, свои резиновые перчатки и станет таким же, как все. А может быть, даже пойдет в буфет…

Папа делает операции почти каждый день. И может быть, каждый день кто-то смотрит на него так же. как я смотрел на того хирурга.

– Тебе когда-нибудь делали операцию? – спросил я у бабушки.

Оказалось, что ей за шестьдесят лет не сделали ни одной операции! Разве она могла как следует оценить папу?

– Добиваются же люди таких успехов, как Сережа Потапов! – причитала бабушка, уже натягивая пальто.

– Вот когда у тебя опять будет приступ мигрени, – сказал я, – вызывай не врача, а этого своего… виолончелиста! Пусть он тебе поможет!

Перед самым сном я чистил зубы в ванной комнате и вдруг услышал, как мама сказала папе:

– Это смешно… – Ей все еще, в отличие от папы, хотелось смеяться. – Ну несерьезно, честное слово. Это же было в пятом классе!

– Началось в пятом… – тихо сказал папа. И я почувствовал, что рука его снова полезла в карман за папиросами.

Я, как говорят, содрогнулся.

Значит, только началось в пятом классе? Интересно, а в каком кончилось? Хорошо, если в шестом. А если в седьмом или даже в девятом?

«Ведь папа учился с мамой в одном классе, – рассуждал я. – А школа для одаренных, как и сейчас, была через дорогу. И папа, значит, был свидетелем их любви. Как же он, бедный, переживал! А если он и сейчас страдает?»

Надо было что-то предпринять. Но что? Разве я мог с кем-нибудь посоветоваться?

К примеру, если был посоветовался с бабушкой, она бы сказала: «А сын моей соседки никогда не вмешивается в дела старших!»

Может, это действительно было не мое дело? Может быть…

Через несколько дней, собираясь в школу, я услышат в программе передач, что Сергей Потапов будет выступать вечером по телевизору. К счастью, кроме меня, этого никто не услышал.

Вечером, за четверть часа до концерта лауреатов Всероссийского конкурса, я уселся делать уроки в той комнате, где стоит телевизор.

– Завтра контрольная! – сообщил я. И все стали передвигаться на цыпочках.

Еще через неделю я обнаружил, что Сергей Потапов собирается выступать по радио. За пятнадцать минут до его выступления я разложил тетради на кухне, где у нас стоит радиоприемник.

– Завтра снова контрольная! – сказал я.

И приемник молчал весь вечер.

Но Сергей Потапов продолжал преследовать нашу семью!

Как-то, возвращаясь из кино, я увидел афишу с его портретом на том самом месте, где мама и папа каждое утро садились на трамвай. Сперва я хотел сорвать афишу и уничтожить ее. Подходил, примерялся, прилаживался… Но все-таки не сорвал.

Вернувшись домой, я стал убеждать своих родителей, что ездить на троллейбусе гораздо удобнее, чем на трамвае.

– Но троллейбусная остановка так далеко, – возразил папа.

Ах, если б он знал!

– Я проведу вас проходными дворами, и вы увидите, как это близко.

– Совсем рядом! – сказал я.

– В проходных дворах всегда бывает темно и опасно, – вмешалась бабушка. Как будто она нарочно хотела столкнуть маму лицом к лицу с ее прошлым!

Утром я повел маму и папу проходными дворами.

– Вот видите, как удобно, – говорил я. – Совсем близко! И вы садитесь на современный вид транспорта… Правда, не на метро, но по крайней мере и не на трамвай! И еще одно преимущество. Мы вместе идем почти до самой моей школы!

Вообще-то мне не хотелось, чтобы мои родители каждое утро прямо у всех на глазах провожали меня, шестиклассника, в школу. Но теперь я был готов абсолютно на все! И я уводил их от афиши с портретом…

Конечно, мама могла увидеть эту афишу и где-нибудь в другом месте. Но тут уж я ничего поделать не мог!

Еще через несколько дней я сообщил:

– Мы писали сочинение на тему «Кем быть?». И представьте себе, почти все ребята хотят стать врачами! Почти все… Не летчиками, не водолазами… не виолончелистами, а врачами! Учительница сказала, что в этом нет ничего удивительного. Самая благородная профессия в мире! Хотят лечить, исцелять, спасать…

Как-то в воскресенье я привел к нам домой своего приятеля Ваську-Паганини.

Паганини – это, конечно, прозвище. Васька играет на скрипке и учится в школе для одаренных.

– Ты любишь Сергея Прокофьева? – спросил я у Васьки, когда вся наша семья была в сборе.

– Еще бы! – ответил Васька.

– А Сергея Рахманинова?

– Кто же его не любит?

– А Сергея Потапова?

– Не знаю такого…

– Ни разу не слышал? Подумай как следует! Вспомни…

– Нет, о нем я не слышал. А почему ты интересуешься именно этим… как его фамилия? Почему? – удивлялся Васька так естественно, будто мы с ним не репетировали эту сцену в ванной комнате пятнадцать минут назад.

– Ну уж если Паганини его не знает! – воскликнул я и обвел взглядом всех членов нашей семьи.

Но мамино прошлое не сдавалось, не отступало!

Однажды по почте пришли сразу две открытки из нашей школы. Я вообще не люблю, когда моим родителям из школы присылают открытки. И как-то нечаянно прочитал… На этот раз речь шла не обо мне. Маму и папу приглашали на традиционный «объединенный» вечер выпускников сразу двух школ: нашей и музыкальной. Приглашали заранее, за неделю, и просили сообщить о вечере всем бывшим одноклассникам, о которых они что-нибудь знают.

Я сразу понял, что там будет присутствовать Сергей Потапов. «Вечер устраивают для того, чтобы доставить бывшим ученикам радость, – рассуждал я. – Но какую же радость испытает мой папа, если у мамы возникнут разные воспоминания? А они обязательно возникнут… хоть на минуту. И папа будет курить, не выходя в коридор…»

Я спрятал открытки. Сунул их в свой портфель.

Первое, что я увидел в школьном вестибюле, было огромное объявление о традиционном «объединенном» вечере. Внизу черным по белому было написано: «В художественной части выступит лауреат Всероссийского конкурса С. Потапов».

«Так, понятно… – подумал я. – Значит, он будет у всех на глазах демонстрировать свое искусство. Ему будут аплодировать. А папа продемонстрировать свое искусство у всех на глазах не сумеет. Ведь не сможет же он прямо на сцене вырезать кому-нибудь аппендицит! Или, точнее сказать, аппендикс…»

Я раскрыл портфель и запрятал открытки поглубже. На следующий день после традиционного вечера учительница литературы, которая так хорошо помнила о маминых внешних данных, спросила:

– А почему не было твоей мамы?

Спросила так, будто папы у меня вообще нет. Я вопросительно развел руки в стороны.

Я давно уже знал этот способ: когда не хочется врать, не хочется говорить «да» или «нет», надо вопросительно развести руки в стороны. Пусть думают что хотят!

В тот же день мама, вернувшись с работы, вошла в комнату прямо в пальто. Когда она так стремительно, не задерживаясь в коридоре, проходит в комнату, я знаю, что ничего хорошего ждать не следует.

– Нам с папой ничего не присылали из школы? – спросила она.

Я попытался неопределенно развести руки в стороны. Но она повторила:

– Нам ничего не присылали?

– Что-то, кажется, было, – ответил я.

– Как это «что-то»? Ты не помнишь, что именно?

– Ах да! Вспомнил! Вам прислали открытки. Я их по рассеянности сунул в портфель. В тот день была контрольная работа и я как-то…

– Что, у вас теперь каждый день контрольные работы?

– Не каждый… Но довольно часто. А вот и эти открытки… Пожалуйста!

Я протянул маме открытки. Но она даже не взглянула на них: она не могла оторвать глаз от меня!

– Что же ты натворил, если так боялся нашего появления в школе?!

– Ничего я не натворил. И не боялся. Я просто забыл, – и все.

– Но ведь там, говорят, висело объявление!

– Я на него как-то не обратил внимания…

– Забыл! Не обратил внимания! Это хуже всего. Потому что говорит о твоем равнодушии. Оно меня убивает! Неужели ты не понимаешь, какое удовольствие доставила бы мне встреча с друзьями? Которых я не видела столько лет!..

Мама, не снимая пальто, даже не расстегнув его, тяжело опустилась на стул.

– Ну хорошо… Мне ты не пожелал доставить радость. Но подумал бы об отце!

Неужели и он тебе безразличен? Что я мог ей ответить?

К счастью, в этот момент в комнату вошла бабушка и сказала:

– А сын моей соседки опять получил пятерку. И научился варить компот!

2. ДАЛЬНИЙ РОДСТВЕННИК

Иногда ночью раздаются необычные звонки – то слишком долгие, то слишком короткие. Это из других городов: бывшие папины пациенты или его бывшие товарищи по институту. Папа разговаривает с ними так, будто никто у нас дома еще не ложился спать. Мама удивляется, а папа объясняет:

– Они знают, что именно в это время человека легче всего застать дома! Разве можно их осуждать? Или:

– Разве можно их осуждать? Звонят издалека! Там уже утро. Их можно понять.

– Но пусть и они поймут, что у нас еще ночь, – отвечает мама.

«Разве можно осуждать?» – папа часто повторяет эти слова.

– Тебе нужно было бы стать защитником, – как-то сказала мама.

– Это приятней, чем обвинителем.

– Смотря в каких случаях! – возразила мама.

И папа продолжал работать хирургом.

Иногда по ночам вслед за слишком длинными или слишком короткими звонками выясняется, что папин приятель собирается приехать в наш город.

– Вот и хорошо, – говорит в таких случаях папа. – Прямо с вокзала – к нам! У нас есть раскладушка.

– Хорошо, что только одна! – вздыхает мама. – Странные люди! Хотя бы для виду отказались. Хоть для приличия! Ведь есть же гостиницы…

– В гостиницу не попадешь, отвечает папа. – Кроме того, каждому хочется побывать среди близких людей.

– Среди близких! Ты и в лицо-то его не помнишь.

Бабушка на следующий день начинает воспитывать папу. Но делает это, как обычно, по-своему.

– А муж моей соседки, – говорит она, – никогда не принимает серьезных решений, не посоветовавшись с женой.

И папа должен понять, что ему тоже не следует быть таким уж самостоятельным.

– А Петя, который был старше тебя всего на два курса, но уже стал профессором, – говорит бабушка, – с головой ушел в науку и не позволяет, чтобы ему мешали посторонние люди!

Отсюда папа должен сделать вывод, что если он не будет приглашать к нам своих приятелей из других городов, то вскоре тоже станет профессором.

Когда опять раздались длинные, прерывистые звонки из другого города, мы все, конечно, проснулись, и мама сказала мне:

– Готовь раскладушку!

Она не ошиблась, потому что папа через минуту сказал в трубку:

– Ну что за вопрос?! Пусть приезжает… Остановится прямо у нас. Я покажу его специалистам. Устроим консилиум! Если понадобится… – А положив трубку, объяснил маме: – У ее сына что-то серьезное…

– А до их города медицина не добралась?

– Это маленький городок. Там нет крупных специалистов.

– Обязательно нужны крупные?

– Вот если бы он заболел, – папа кивнул в мою сторону, – разве ты не подняла бы тревогу? Она плакала в трубку: «Посмотрите моего мальчика…» Разве можно ее осуждать?

Мама вздохнула и ничего не ответила.

Утром она спросила:

– А кто эта женщина… которая звонила тебе?

– Дальняя родственница.

– Очень дальняя?

– Кажется, очень.

– Но кем она все же тебе приходится?

Папа думал в течение всего завтрака, но так и не вспомнил.

– Знаю только, что… по отцовской линии, – сказал он. – Впрочем, какое это имеет значение… если ее мальчик серьезно болен?

Мальчик приехал через три дня. Это был мужчина лет тридцати.

– Я буду называть вас по имени-отчеству, – сказал он, – потому что мать никак не могла вспомнить, кем мы друг другу приходимся.

– Какое совпадение! Мы тоже не вспомнили, – сказала мама.

– Ну почему же? – возразил папа. – Кое-что мы все-таки установили. Я точно знаю, что это родство по отцовской линии.

– Понимаю, – сказал приезжий, – дальний родственник – это даже меньше, чем просто знакомый. Знакомого, например, невозможно не знать в лицо. А дальнего родственника можно ни разу в жизни не увидеть и не услышать. Я бы, честно говоря, не отважился к вам вторгаться. Если бы они не сказали матери про этот свой «предполагаемый диагноз». Я должен немедленно доказать ей, что «предполагаемый диагноз» предположили напрасно.

– А что у вас… предполагают? – спросила мама. – Какую болезнь?

– Ту самую! – ответил приезжий, которого звали редким именем Игнатий.

– Какую… «ту самую»? – не поняла мама.

– Ну, которая неизвестно от чего начинается, но зато известно, чем чаще всего кончается.

– Почему «чаще всего»? – возразила бабушка. – В этой области много открытий!

– Да, безусловно! – громко подтвердил папа. Хотя во-обще говорил тихо, а когда бабушка начинала высказываться о медицине, почти всегда уходил курить в коридор. На этот раз он остался в комнате.

Бабушка за всю свою жизнь ничем, кроме мигрени, пока не болела, но очень боялась, как бы не заболел кто-нибудь из ее близких.

Она подробно изучала «Беседы врача», которые печатались в разных газетах. После этого в течение нескольких дней дома невозможно было закашляться или чихнуть.

«У тех, про кого я читала, тоже все началось с обыкновенного кашля», – говорила бабушка. Игнатию же она сказала:

– Вы абсолютно не похожи на больного той болезнью, которую у вас ошибочно подозревают. Трое моих знакомых были больны этим самым… Вы абсолютно на них не похожи. Кстати говоря, все они излечились. То есть им вырезали… И все замечательно!

– А откуда вы знаете о «предполагаемом диагнозе»? – спросил папа.

– Врачи как-то сразу забегали. Стали уверять, что нет ничего серьезного. Я не волновался, а они меня успокаивали. Потом я тайком заглянул в их бумаги. Но не испугался. Там рядом с диагнозом стоял большой знак вопроса. Ну, а если врачи ставят вопросительный знак, зачем же я сам буду ставить знак восклицательный? Но они матери зачем-то сказали. Тут уж я разозлился! Зачем было ей говорить?

– Формально они были правы, – сказал папа. – Родственникам положено сообщать.

– Но они же не родственнице сообщили, а матери! – воскликнул Игнатий. – Поэтому я и приехал. Чтобы разубедить ее. Понимаете? И к вам вторгся. Но не волнуйтесь! Я могу спать на кухне. Или в коридоре на раскладушке.

– На раскладушке будет спать он… – сказала мама и кивнула в мою сторону. – А вы будете спать на кровати. Здесь, в этой комнате.

–Только не заботьтесь обо мне, а то я буду считать, что диагноз уже подтвердился, – сказал Игнатий. – Понимаете, – продолжал он, – мать одна тянула меня… без отца. Трудно ей приходилось. И мы все подсчитывали: «Еще два года в школе, потом пять лет в институте. Всего, значит, семь!» Потом сбавляли по годику. Наконец я институт окончил, начал работать, и вдруг такое… Разве это возможно? Мать ждала столько лет! Наконец дождалась, а я ей такой подарок… Это была бы жуткая неблагодарность с моей стороны! Скорей бы дать ей телеграмму: «Доброкачественно! Вылетаю!»

– Она телеграмме не поверит, – сказала мама.

– Я поклялся, что сообщу чистую правду. Есть у нее эта слабость… Любит клятвы. Ну я, чуть что – клянусь своим здоровьем. А она: «Моим поклянись! Тогда не обманешь». Обычно я уклоняюсь. Но тут пошел ей навстречу.

На следующий день рано утром папа повел Игнатия в какой-то институт, а оттуда к себе в больницу.

– Вечером вы узнаете о результатах, – сказал нам папа.

– Нет, позвони мне на работу, – сказала мама. – Если я вдруг выйду из комнаты, передай: все хорошо.

– Или все плохо, – бодро сказал Игнатий.

– Это исключается! – воскликнула мама. – Я уверена…

– С любой болезнью можно бороться, – заверил папа.

– А победить? – спросил Игнатий.

– Разумеется… И победить! Мать, конечно, потеряла покой. И ждет клятв! Разве можно ее осуждать? Но вы, как мужчина, должны поверить: эту болезнь побеждают довольно часто.

– Но лучше все же обойтись без нее, – сказал Игнатий. Он все время улыбался – и я понял, что он волнуется.

– Мне тоже сообщите, пожалуйста, – попросил я. Папа кивнул.

После пятого урока у меня был фотокружок, но я не остался.

Бабушка обычно приходит помогать маме по вечерам.

А тут пришла днем и стала вытирать тряпкой телефон, потом круглый столик, на котором он стоит. А потом все, что находится в коридоре возле столика.

Дома у бабушки нет телефона. И поэтому по вечерам, когда она приходит помогать маме, дозвониться к нам невозможно. После каждого телефонного разговора бабушка сообщает, с кем она разговаривала. Такая у нее привычка. Чаще всего она говорит: «Это моя школьная подруга!» И непременно вздыхает. У нее так много школьных подруг, будто она недавно училась в десятом классе. А на самом деле она училась в гимназии.

Но в тот день бабушка никому не звонила. Она ждала. И я ждал.

Наконец мы дождались: позвонил папа. Обычно бабушка не любит, когда я вмешиваюсь в дела взрослых. Но тут она сама стала передавать мне каждую папину фразу:

– «Этого у Игнатия нет. Точно установили. Он болен серьезно. Надо делать сложную операцию. Но этого нет!» Слава богу! – сказала бабушка. Пошла в комнату и легла на диван. Вид у нее был очень усталый. И я тоже как-то сразу устал…

Но когда через полчаса или минут через сорок раздались необычные звонки – слишком длинные и слишком короткие, я бросился в коридор и схватил трубку.

– Это городок, где живет Игнатий, – сообщил я бабушке. – Велели не вешать трубку и ждать. Я первый скажу его матери… Первый!

– А сын моей соседки никогда не перебегает дорогу старшим, – сказала бабушка.

Отсюда я должен был сделать вывод, что трубку надо отдать ей. Но я такого вывода не сделал. А она не встала с дивана, только вопросительно приподняла голову… Она уступила мне.

– Он будет жив и здоров! – крикнул я в трубку. – Этого у него нет. Точно установили! Этого нет. Клянусь своим здоровьем! И вашим тоже!..

Мать Игнатия заплакала на другом конце провода.

В этот момент раздался голос телефонистки. Она хотела что-то сказать, но произнесла только одно слово: «Вы…» – и замолчала, хотя междугородные телефонистки могут влезать в чужой разговор как хотят.

Мать Игнатия плакала.

Тогда я радостно заорал:

– Он серьезно болен! Ему будут делать сложную операцию! Но этого нет. Клянусь своим здоровьем. И вашим! Не волнуйтесь. Он будет жив и здоров!

В школе мы часто пишем сочинения на тему «Кем быть?».

Чтобы не повторяться, я один раз написал, что мне очень хочется стать геологом, в другой раз, что хочется стать биологом, а в третий, что космонавтом. Но на самом деле я еще не выбрал профессию.

В тот день мне тоже было неясно, кем я в будущем стану. «Но как это здорово, – думал я, – выйти из операционного или из рентгеновского кабинета, увидеть глаза матери, которые прямо остановились от страха и ожидания, устало так улыбнуться и тихо сказать: „Он будет жив… и здоров. Не волнуйтесь… Он будет жить!“

3. САМЫЙ СЧАСТЛИВЫЙ ДЕНЬ

Учительница Валентина Георгиевна сказала:

– Завтра наступают зимние каникулы. Я не сомневаюсь, что каждый ваш день будет очень счастливым. Вас ждут выставки и музеи! Но будет и какой-нибудь самый счастливый день. Я в этом не сомневаюсь! Вот о нем напишите домашнее сочинение. Лучшую работу я прочту вслух, всему классу! Итак: «Мой самый счастливый день».

Я заметил: Валентина Георгиевна любит, чтобы мы в сочинениях обязательно писали о чем-нибудь самом: «Мой самый надежный друг», «Моя самая любимая книга», «Мой самый счастливый день».

А в ночь под Новый год мама с папой поссорились.

Я не знаю из-за чего, потому что Новый год они встречали где-то у знакомых и вернулись домой очень поздно. А утром не разговаривали друг с другом…

Это хуже всего! Уж лучше бы пошумели, поспорили и помирились. А то ходят как-то особенно спокойно и разговаривают со мной как-то особенно тихо, будто ничего не случилось. Но я-то в таких случаях всегда чувствую: что-то случилось. А когда кончится то, что случилось, не поймешь. Они же друг с другом не разговаривают! Как. во время болезни… Если вдруг поднимается температура, даже до сорока – это не так уж страшно: ее можно сбить лекарствами. И вообще мне кажется, чем выше температура, тем легче бывает определить болезнь. И вылечить… А вот когда однажды врач посмотрел на меня как-то очень задумчиво и сказал маме; «Температура-то у него нормальная…», мне сразу стало не по себе.

В общем, в первый день зимних каникул у нас дома было так спокойно и тихо, что мне расхотелось идти на елку.

Когда мама и папа ссорятся, я всегда очень переживаю. Хотя именно в эти дни я мог бы добиться от них всего, чего угодно! Стоило мне, к примеру, отказаться от елки, как папа сразу же предложил мне пойти в Планетарий. А мама сказала, что с удовольствием пошла бы со мной на каток. Они всегда в таких случаях стараются доказать, что их ссора никак не отразится на моем жизненном уровне. И что она вообще никакого отношения ко мне не имеет…

Но я очень переживал. Особенно мне стало грустно, когда за завтраком папа спросил меня:

– Не забыл ли ты поздравить маму с Новым годом?

А потом мама, не глядя в папину сторону, сказала:

– Принеси отцу газету. Я слышала: ее только что опустили в ящик.

Она называла папу «отцом» только в редчайших случаях. Это во-первых. А во-вторых, каждый из них опять убеждал меня: «Что бы там между нами ни произошло, это касается только нас!»

Но на самом деле это касалось и меня тоже. Даже очень касалось! И я отказался от Планетария. И на каток не хотел… «Пусть лучше не разлучаются. Не разъезжаются в разные стороны! – решил я. – Может быть, к вечеру все пройдет».

Но они так и не сказали друг другу ни слова!

Если бы бабушка пришла к нам, мама и папа, я думаю, помирились бы: они не любили огорчать ее. Но бабушка уехала на десять дней в другой город, к одной из своих «школьных подруг».

Она почему-то всегда ездила к этой подруге в дни каникул, будто они обе до сих пор были школьницами и в другое время никак встретиться не могли.

Я старался не выпускать своих родителей из поля зрения ни на минуту. Как только они возвращались с работы, я сразу же обращался к ним с такими просьбами, которые заставляли их обоих быть дома и даже в одной комнате. А просьбы мои они выполняли беспрекословно. Они в этом прямо-таки соревновались друг с другом! И все время как бы тайком, незаметно поглаживали меня по голове. «Жалеют, сочувствуют… – думал я, – значит, происходит что-то серьезное!»

Учительница Валентина Георгиевна была уверена, что каждый день моих зимних каникул будет очень счастливым. Она сказала: «Я в этом не сомневаюсь!» Но прошло целых пять дней, а счастья все не было.

«Отвыкнут разговаривать друг с другом, – рассуждал я. – А потом…» Мне стало страшно. И я твердо решил помирить маму с папой.

Действовать надо было быстро, решительно. Но как?.. Я где-то читал или даже слышал по радио, что радость и горе объединяют людей. Конечно, доставить радость труднее, чем горе. Чтобы обрадовать человека, сделать его счастливым, надо потрудиться, поискать, постараться. А испортить настроение легче всего! Но не хочется… И я решил начать с радости.

Если бы я ходил в школу, то сделал бы невозможное: получил бы четверку по геометрии. Математичка говорит, что у меня нет никакого «пространственного представления», и даже написала об этом в письме, адресованном папе. А я вдруг приношу четверку! Мама с папой целуют меня, а потом и сами целуются…

Но это были мечты: никто еще не получал отметок во время каникул!

Какую же радость можно было доставить родителям в эти дни?

Я решил произвести дома уборку. Я долго возился с тряпками и со щетками. Но беда была в том, что мама накануне Нового года сама целый день убиралась. А когда моешь уже вымытый пол и вытираешь тряпкой шкаф, на котором нет пыли, никто потом не замечает твоей работы. Моя родители, вернувшись вечером, обратили внимание не на то, что пол был весь чистый, а на то, что я был весь грязный.

– Делал уборку! – сообщил я.

– Очень хорошо, что ты стараешься помочь маме, – сказал папа, не глядя в мамину сторону.

Мама поцеловала меня и погладила по голове, как какого-нибудь круглого сироту.

На следующий день я, хоть были каникулы, поднялся в семь утра, включил радио и стал делать гимнастику и обтирание, чего раньше не делал почти ни разу. Я топал по квартире, громко дышал и брызгался.

– Отцу тоже не мешало бы этим заняться, – сказала мама, не глядя на папу.

А папа погладил меня по шее… Я чуть не расплакался.

Одним словом, радость не объединяла их. Не примиряла… Они радовались как-то порознь, в одиночку.

И тогда я пошел на крайность: я решил объединить их при помощи горя!

Конечно, лучше всего было бы заболеть. Я готов был все каникулы пролежать в постели, метаться в бреду и глотать любые лекарства, лишь бы мои родители вновь заговорили друг с другом. И все было бы снова как прежде… Да, конечно, лучше всего было бы сделать вид, что я заболел – тяжело, почти неизлечимо. Но, к сожалению, на свете существовали градусники и врачи.

Оставалось только исчезнуть из дома, временно потеряться.

Вечером я сказал:

– Пойду к Могиле. По важному делу!

Могила – это прозвища моего приятеля Женьки. О чем бы Женька ни говорил, он всегда начинал так: «Дай слово, что никому не расскажешь!» Я давал. «Могила?» – «Могила!» – отвечал я.

И что бы ни рассказывали Женьке, он всегда уверял: «Никогда! Никому! Я – могила!» Он так долго всех и этом уверял, что его и прозвали Могилой.

В тот вечер мне нужен был человек, который умел хранить тайны!

– Ты надолго? – спросил папа.

– Нет. Минут на двадцать. Не больше! – ответил я. И крепко поцеловал папу.

Потом я поцеловал маму так, будто отправлялся на фронт или на Северный полюс. Мама и папа переглянулись. Горе еще не пришло к ним. Пока была лишь тревога. Но они уже чуть-чуть сблизились. Я это почувствовал. И пошел к Женьке.

Когда я пришел к нему, вид у меня был такой, что он спросил:

– Ты убежал из дому?

–Да…

– Правильно! Давно пора! Можешь не волноваться: никто не узнает. Могила!

Женька понятия ни о чем не имел, но он очень любил, чтобы убегали, прятались и скрывались.

– Каждые пять минут ты будешь звонить моим родителям и говорить, что очень ждешь меня, а я еще не пришел… Понимаешь? Пока не почувствуешь, что они от волнения сходят с ума. Не в буквальном смысле, конечно…

– А зачем это? А?! Я – никому! Никогда! Могила!.. Ты знаешь…

Но разве я мог рассказать об этом даже Могиле? Женька начал звонить. Подходили то мама, то папа – в зависимости от того, кто из них оказывался в коридоре, где на столике стоял наш телефон.

Но после пятого Женькиного звонка мама и папа уже не уходили из коридора.

А потом они сами стали звонить…

– Он еще не пришел? – спрашивала мама. – Не может быть! Значит, что-то случилось…

– Я тоже волнуюсь, – отвечал Женька. – Мы должны были встретиться по важному делу! Но, может быть, он все-таки жив?..

– По какому делу?

– Это секрет! Не могу сказать. Я поклялся. Но он очень спешил ко мне… Что-то случилось!

– Ты не пережимай, – предупредил я Могилу. – У мамы голос дрожит?

– Дрожит.

– Очень дрожит?

– Пока что не очень. Но задрожит в полную силу! Можешь не сомневаться. Уж я-то…

– Ни в коем случае!

Мне было жалко маму и папу. Но я действовал ради высокой цели! Я спасал нашу семью. И нужно было переступить через жалость! Меня хватило на час.

– Что она сказала? – спросил я у Женьки после очередного маминого звонка.

– «Мы сходим с ума!» – радостно сообщил Женька. Он был в восторге.

– Она сказала: «Мы сходим…»? Именно – мы? Ты это точно запомнил?

– Умереть мне на этом месте! Но надо их еще немного помучить, – сказал Женька. – Пусть позвонят и милицию, в морг…

– Ни за что!

Я помчался домой…

Дверь я открыл своим ключом тихо, почти бесшумно. И на цыпочках вошел в коридор.

Папа и мама сидели по обе стороны телефона, бледные, измученные. И глядели друг другу в глаза… Они страдали вместе, вдвоем. Это было прекрасно!

Вдруг они вскочили… Стали целовать и обнимать меня, а потом уж друг друга.

Это и был самый счастливый день моих зимних каникул.

От сердца у меня отлегло, и назавтра я сел за домашнее сочинение. Я написал, что самым счастливым днем был тот, когда я ходил в Третьяковскую галерею. Хоть на самом деле я был там полтора года назад.

4. ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТОЕ ФЕВРАЛЯ

Говорят, что любовь облагораживает человека. С того дня, как я полюбил, мне все время приходилось кому-нибудь врать. Я делал это не нарочно. Просто мне задавали вопросы, на которые я не мог отвечать честно.

– Почему ты столько времени уделяешь прическе? И рубашки стал менять чуть ли не каждый день?

– У нас в школе работает санитарная комиссия.

– О чем ты все время думаешь? У тебя отсутствующие глаза. Из-за чего ты вздыхаешь?

– Из-за отметок… У меня появились двойки.

– Их же не было! Откуда они?

– Вот об этом как раз я и думаю.

Но на самом деле я думал о Лиле Тарасовой.

Она пришла к нам из другой школы. Помню, на большой перемене подбежал ко мне Владик Бабкин и таким безразличным-безразличным голосом говорит:

– Да, кстати… Ты новенькую видел?

– Какую новенькую?

– Тут одна… ученица. Рядом с тобой есть свободное место. Если она захочет на него сесть, ты скажи, что оно уже занято. Ладно? И пошли ее ко мне. Я тоже один сижу… Ладно?

– А зачем это?

– Я не могу объяснить… Но поверь – это важно! Минут через пять новенькая подошла ко мне и сказала:

– Здесь свободное место?

Я посмотрел на нее – и на миг потерял сознание. По крайней мере, я совершенно забыл о Владике и о его просьбе.

– Можно, я сяду? – спросила она.

– Можно, – прошептал я. И на том же уроке схватил первую двойку. Я схватил ее потому, что очень хотел получить пятерку. Получить на глазах у Лили Тарасовой!

С тех пор я все время хотел, чтобы у нее на глазах со мной произошло что-нибудь необычайное или просто хорошее. Одним словом, хотел, как говорится, предстать перед ней в выгодном свете.

Но наконец я понял, что в таком свете я могу предстать перед ней только на катке. Потому что я хорошо катался! И я пригласил ее на каток.

Я где-то читал, что выдающийся человек всегда имеет «свое лицо».

Лиля ни в чем не была похожа на остальных! Портфель у нее был мягкий, вишневого цвета, с двумя золотыми замочками.

Тетрадки и книжки были обернуты в розовую бумагу с разводами, и не было на них ни одной кляксы и вообще ни одного пятнышка. Самописка была, как говорится, миниатюрная, карандаш с оранжевым ластиком на конце, блокнотик изящный, с календарем на обложке. А уж о глазах я и не говорю!

Лиля заглянула в этот самый блокнотик с календарем и сказала:

– Двадцать восьмое февраля – это суббота. Вот и прекрасно! Пойдем на каток в воскресенье – двадцать девятого.

– А почему так не скоро?

– Чтобы ты успел заслужить это право!

– Какое… право?

– Пойти со мной на каток! – Она взглянула мне прямо в глаза и спросила: – На что ты способен ради меня?

Я ответил:

– На все!

– Вот и прекрасно! Я буду тебя испытывать. Для начала выполни одну мою просьбу.

– Любую! – воскликнул я.

– Я раньше дружила с Валей. А потом мы поссорились. И у меня осталась Валина книжка. Я не хочу сама заходить…

– Понимаю! – воскликнул я. – Где живет Валя? Укажи только адрес. Я отнесу книгу, чего бы мне это ни стоило!

– Вот и прекрасно. Валя живет прямо подо мной, на втором этаже…

– А ты, значит, на третьем? – быстро сообразил я.

А еще я сразу сообразил, что увижу дом, в котором живет она, поднимусь по той самой лестнице, по которой каждый день ходит она… Все это имело для меня очень большое значение! Такое большое, что я сначала поднялся на седьмой этаж, потом спустился на третий, постоял немного возле ее квартиры, вздохнул и спустился еще на эдин этаж…

Дверь мне открыл парень лет тринадцати или четырнадцати. Я слышал, что внешность для мужчин не имеет большого значения. И все же сразу подумал о том, что парень этот выше меня и гораздо красивее. Мне стало грустно… Но я взял себя в руки и спросил:

– Валя дома? Мне нужно отдать ей книжку.

– Не ей, а ему! – сказал парень. И протянул руку. Так, значит, это с ним она раньше дружила? Мне стало совсем тяжело.

– Ты что, ее паж? – спросил Валя.

Высокие и красивые люди могут задавать любые вопросы.

Я молча удалился к себе домой…

Я знал, что дома уже обо всем догадались. Бабушка старалась повлиять на меня. Но, как всегда, необычно, по-своему.

– А сын моей соседки, который учится в седьмом классе, решил сначала закончить школу, потом институт, потом прочно встать на ноги и только после этого думать обо всем остальном! – сообщила бабушка.

Отсюда я должен был сделать, вывод, что и мне нужно пригласить Лилю Тарасову на каток после окончания института.

Маме бабушка в тот вечер сказала:

– Когда тебе в пятом классе понравился Сережа Потапов… это, я помню, помогло тебе стать отличницей. Это вдохновило тебя!

Я понял, что и мне не мешало бы стать круглым отличником.

На следующий день я получил по физике тройку с минусом.

– Не узнаю тебя! – сказала физичка.

Я и сам себя с трудом узнавал!

Мне нужно было с кем-нибудь посоветоваться. Я вспомнил о студенте-геологе Юре, который жил в соседнем подъезде. Его родители тоже были геологами и часто уезжали в командировку. Однажды, когда они уехали, Юра заболел чем-то серьезным.

Я, конечно, мог заразиться. Но, пренебрегая опасностью и возражениями бабушки, ухаживал за Юрой, бегал за лекарствами и даже один раз поставил ему горчичники.

– Если у тебя в жизни возникнет какая-нибудь трудность, приходи ко мне, – сказал Юра.

Я пришел и все ему рассказал. Он рассмеялся.

– Ну, брат, это не трудность! Ты в шестом классе? Помню, помню… Случалось! Но все это несерьезно. Ты же рисковал ради меня. И я хочу ответить тебе тем же самым! А тут и помогать нечего. Все само рассосется, рассеется. Как дым, как утренний туман…

Примерно через неделю Лиля сказала мне:

– Не хочешь ли подежурить в моем подъезде?

– Хочу! А что это значит?..

– Ну вдруг мне в чем-нибудь понадобится твоя помощь? А ты рядом, в подъезде…

– Я готов стоять там круглые сутки!

– Зачем же так много? Часа полтора или два в день. И хватит!

Она продолжала меня испытывать.

– Не бойся. Тебе там не будет скучно, – сказала Лиля. – Вместе с тобой будет дежурить и Владик Бабкин!

Значит, и он тоже проходил испытания.

Мы с Владиком стали дежурить. Лиля спускалась сверху, и мы сопровождали ее в магазин или на рынок. Мы шли сзади и несли сумки. Она проходила через двор, где Валя со второго этажа как раз в это время играл в хоккей.

Он останавливался, махал клюшкой и обязательно как-нибудь нас с Владиком называл. То «почетным эскортом», то «музыкальным сопровождением», то «прилипалами»…

Встречая нас в подъезде, он каждый раз спрашивал:

– Ну что? Заступили?..

Я все терпел. Я ждал двадцать девятое февраля!…

Один лектор, которого я слышал в парке культуры и отдыха, говорил, что если мальчишка моего возраста влюбится, то обязательно таскает за косы девочку, в которую он влюблен, или даже бьет ее.

Мне вовсе не хотелось таскать Лилю Тарасову за косы. Тем более, что кос у нее вообще не было. Мне очень хотелось пойти с ней на каток. И я ждал…

Однажды, спустившись сверху, Лиля сказала:

– А не кажется ли вам, что здесь, в подъезде, должен остаться кто-то один?

– Кто?! – спросил я.

– Вы должны решить это в честном бою. Как мужчины!

Владик подошел и стукнул меня по носу…

В один миг Лиля взлетела на второй этаж и закричала:

– Валя! Разними их! Они же убьют друг друга!

Валя неторопливо спустился, увидел мой нос и сказал:

– Ну вот, Лиля, из-за тебя уже пролилась кровь!

Он посмотрел на нее не то с уважением, не то даже как-то еще серьезнее…

Мой платок был в крови. Но я не замечал ни крови, ни боли, потому что все это произошло в субботу, двадцать восьмого февраля.

Вечером я позвонил Лиле Тарасовой и сказал:

– Сегодня двадцать восьмое! Значит, завтра двадцать девятое… Мы с тобой идем на каток!

– Ты ошибся, – ответила Лиля. – Завтра первое марта!

Я забыл… Я совсем забыл, что год этот не високосный и что нет в этом году двадцать девятого февраля.

– Я тоже забыла, – сказала Лиля. И рассмеялась.

– Ну и что же?.. Но ведь завтра все равно воскресенье! – сказал я. – Двадцать девятое февраля или первое марта – какая же разница?

– Очень большая! – сказала Лиля. – Первое марта у меня уже занято. Я обещала пойти на каток…

– Кому? – перебил я.

В ответ она опять рассмеялась. А я, к сожалению, не смог ей ответить тем же.

На следующий день утром я спрятался за углом Лили-ного дома и стал наблюдать.

Было холодно. Но мне было жарко…

Она вышла на улицу вместе с Валей, который жил на втором этаже.

Я так и думал! Он держал в руках две пары коньков – ее и свои. И смотрел на нее так же, как и вчера: не то с уважением, не то как-то иначе… А она улыбалась.

В ту минуту я понял, что любить нужно только того человека, который достоин любви!

Я понял это очень ясно и твердо… Но мне от этого было ничуть не легче.

Я пришел к студенту-геологу Юре и сказал:

– Ты просил, чтобы я… когда будет очень и очень трудно…

– Все то же самое?

–Да…

– Перестань! Это даже смешно. В твоем возрасте? Несерьезно!

Но это было серьезно. Так серьезно, что на следующий день я опять схватил двойку. И не потому, что не выучил урока, а потому, что ни о чем другом не мог думать. Одним словом, плохо соображал…

5. КАК ВАШЕ ЗДОРОВЬЕ?

Бабушка считала моего папу неудачником. Она не заявляла об этом прямо. Но время от времени ставила нас в известность о том, что все папины товарищи по институту стали, как назло, главными врачами, профессорами или в крайнем случае кандидатами медицинских наук. Бабушка всегда так громко радовалась успехам папиных друзей, что после этого в квартире становилось тихо и грустно. Мы понимали, что папа был «отстающим»…

– Хотя все они когда-то приходили к тебе за советами. Ты им подсказывал на экзаменах! – воскликнула как-то бабушка.

– Они и сейчас приносят ему свои диссертации, – тихо сказала мама, не то гордясь папой, не то в чем-то его упрекая. – Они получают творческие отпуска для создания научных трудов! А он и в обычный отпуск уже три года не может собраться. Каждый день эта больница! Операции, операции… И больше ничего. Хоть бы на недельку взял бюллетень: заболел бы, отдохнул, что ли…

Вскоре мамино желание сбылось: папа заболел гриппом.

Ему прописали лекарства.

– А еще, – сказал врач, – нужны покой, тишина… Телефон у нас стал звонить каждые две минуты.

– Как его здоровье? Как он себя чувствует? – спрашивали незнакомые голоса.

Сперва меня это злило; папа не мог заснуть. И вечером я сказала маме, которая вернулась с работы:

– Звонили, наверно, раз двадцать!

– Сколько? – переспросила мама.

– Раз тридцать, – ответил я, потому что почувствовал вдруг, что мама как-то приятно удивлена. – Они мешают ему спать, – сказал я.

– Понимаю. Но, значит, они волнуются?

– Еще как! Некоторые чуть не плакали… от волнения… Я их успокаивал!

– Когда это было? – поинтересовалась бабушка.

– Ты как раз ушла за лекарством. Или была на кухне… Точно не помню.

– Возможно… Звонков действительно было много, – сказала бабушка и с удивлением посмотрела на дверь комнаты, в которой лежал папа.

Она не ожидала, что будет столько звонков. Они обе не ожидали!..

«Как здорово, что папа заболел! – думал я. – Пусть узнают… И поймут. Особенно мама!» Да, больше всего мне хотелось, чтоб мама узнала, как о папе волнуются совершенно посторонние люди.

– Однажды мне довелось ухаживать за студентом Юрой. Ну который живет в соседнем подъезде…– сказал я. – Вы помните? (Мама и бабушка кивнули в ответ.) Он тоже был болен гриппом. И ему тоже звонили. Человека два или три в день. Не больше. А тут прямо нет отбоя!

В эту минуту опять зазвонил телефон.

– Простите меня, пожалуйста… – услышал я в трубке тихий, какой-то сдавленный женский голос. – Я с кем разговариваю?

– С ЕГО сыном!

– Очень приятно… Тогда вы поймете. У меня тоже есть сын. Его завтра должны оперировать. Но я хотела бы дождаться выздоровления вашего папы. Если это возможно… Попросите его, пожалуйста. У меня один сын. Я очень волнуюсь. И хотела, чтобы ваш папа сам, лично… Если это возможно. Тогда я была бы спокойна!

– Повторите, пожалуйста, это его жене, – сказал я. – То есть моей маме… Я сейчас ее позову!

И позвал.

Еще через час или минут через сорок мужской голос из трубки спросил:

– С кем я имею честь?

– С его сыном!

– Отлично! Тогда вы не можете не понять. Моей супруге будут вырезать желчный пузырь. Обещали, что вырежет ваш отец. Именно поэтому я и положил ее в эту больницу. Хотя у меня были другие возможности! Мне обещали, что ваш отец… И вдруг такая неприятная неожиданность! Как же так? Надо поднять его на ноги! Может быть, нужны особенные лекарства? Какие-нибудь дефицитные? Я бы мог… Одним словом, я хотел бы его дождаться. Это не театр: здесь дублеры меня не устраивают!..

– Скажите все это его жене. Вот так, как вы говорили мне… Слово в слово! Может быть, она сумеет помочь.

Я опять позвал маму.

И в другие дни я говорил всем, кто интересовался папиным самочувствием:

– Сейчас ничего определенного сказать не могу. Вы позвоните вечером. Как раз его жена будет дома! Она вам все объяснит…

Вернувшись с работы, мама усаживалась в коридоре возле столика с телефоном и беспрерывно разговаривала с теми, кого я днем просил позвонить.

Иногда я говорил бабушке:

– Может быть, ты ей поможешь?

И она «подменяла» маму у столика в коридоре. Больные, врачи, медсестры, которые звонили папе, каждый раз спрашивали:

– А какая температура?

К сожалению, температура у папы была невысокая. А мне хотелось, чтобы все продолжали волноваться о его здоровье!

Однажды я сказал:

– Температура? Не знаю… Разбил градусник. Но лоб очень горячий. И вообще мечется!

Так я в тот день стал отвечать всем. Я говорил шепотом в коридоре, чтобы папа не слышал.

Мой шепот на всех очень действовал. Мне отвечали тоже чуть слышно:

– Все еще плохо?

– Да… Позвоните попозже, когда будет его жена! Вечером нам принесли целых три градусника.

– Хочется, чтобы у него была нормальная температура, – сказала та самая женщина, сыну которой папа должен был что-то вырезать. И протянула мне градусник. – Он все еще мечется?..

– Нет, уже лучше, – сказал я. – Гораздо лучше. Не волнуйтесь, пожалуйста…

– Поставьте ему этот градусник, – попросила она. Будто от градусника что-то зависело.

– По-моему, есть заметное улучшение, – вновь успокоил я женщину.

Она вынула платок, опустила голову и ушла…

– Неужели вы думаете, – сказал я маме и бабушке, – что, если бы этот ваш… виолончелист заболел гриппом, ему бы столько звонили? И купили бы столько градусников?..

– Ну, что ты!.. Разве можно сравнить? – воскликнула бабушка. – Тут же речь идет о человеческих жизнях!

– Да, он нужен людям! – сказал я.

– Безусловно! – воскликнула мама.

Не заболей папа вирусным гриппом, она бы ни за что этого не воскликнула. То есть она, может, произнесла бы то же самое слово, но не так твердо, не так уверенно.

Во всех газетах пишут, что с вирусным гриппом надо беспощадно бороться. А я думал об этих вирусах с нежностью и даже с любовью… Что поделаешь? Если они мне так помогли!

В тот день я твердо решил, что, если меня и дальше будут дома недооценивать, я тоже тяжело заболею. Хорошо было бы умереть… на время, чтобы все поняли, кого они потеряли! Но так как это, к сожалению, невозможно, я обязательно заболею! И весь наш класс (все сорок три человека!) будут звонить. Уж я постараюсь! Тогда все сразу поймут…

6. ЕГОРОВ

– Ты знаешь, я почти физически ощущаю страдания своих пациентов, – сказал мне однажды папа. Сказал тихо, чтобы мама и бабушка не услышали. Он даже тихо стесняется говорить им такие слова, потому что они кажутся ему слишком громкими. А может быть, он просто не хочет, чтобы мама знала, как часто он «физически» ощущает страдания.

А мне папа рассказывает обо всем! Даже о том, что всю жизнь, начиная с четвертого класса, он любит одну только маму.

– Некоторые приятели удивляются этому, – сказал как-то папа.

– Пусть удивляются! – воскликнул я. – Несчастные! Просто они никогда не встречали таких женщин, как мама…

Одним словом, от меня у папы не бывает секретов. Мне кажется, что, если когда-нибудь мне будут делать тяжелую операцию, я перенесу ее очень легко. Потому что обо всех тяжелых операциях, которые приходится делать папе, он мне подробно рассказывает, и я к ним как-то уже привык.

Ведь надо же ему с кем-то делиться! Женщин он не хочет расстраивать. А мужчина, кроме него, в доме только один. Это я!

Всех тяжелых больных я знаю по имени-отчеству. И родственников их знаю, потому что они без конца звонят нам по телефону. Папа им сообщает: «Сегодня мы вашего мужа начали поворачивать!», «Ваш сын научился ходить! Да, опять… И уже дошел до окна! Поздравляю!..»

– Можно подумать, что у вас в больнице нет справочного бюро, – сказала бабушка.

– Близкие люди иногда переносят операцию трудней, чем сами больные, – ответил папа. – Ведь им не дают наркоза! Вот я и стараюсь хотя бы по телефону производить «обезболивание».

Папе всегда известно, где и кем работают его пациенты, о чем мечтают и сколько у них детей.

– Нельзя вторгаться в чужую жизнь, не зная ее! – говорит он. – Особенно так решительно, как делаем это мы, хирурги…

Папа всегда очень боится разволновать маму и бабушку Поэтому, когда по утрам он весело и громко поет, я знаю, что на душе у него очень грустно. Или, вернее сказать, тревожно. Тогда я тихонько затаскиваю папу на кухню и спрашиваю:

– Что, сегодня тяжелая операция? Ты волнуешься?

– Легких операций не бывает, – почти всегда отвечает папа. А потом говорит: – Много отягощающих обстоятельств…– Или что-нибудь вроде этого.

Ну, я в ответ говорю, что верю в него, – на душе у папы сразу становится легче, и он перестает петь. Днем я сообщаю бабушке:

– Надо узнать, как у Женьки дела с геометрией!

Набираю номер больницы и, когда папа подходит, спрашиваю:

– Ну как? Ты решил задачу?

Папа сразу меня понимает. Мы с ним вообще понимаем друг друга.

И когда вечером он приходит домой, я по его лицу точно угадываю – есть осложнения или нет, очень высокая температура или не очень…

Но однажды папино лицо было таким, что я ничего не понял. Папа был не грустным и не веселым. Он был никаким. И походка была чужая. Верней сказать, и походки тоже никакой не было… Я испугался.

– Что-нибудь случилось? – прошептал я.

– Он умер, – ответил папа.

– Кто?

– Егоров… Иван Павлович.

Раньше я про Егорова ничего не слышал. И утром в тот день папа не волновался, не пел. Правда, мама с бабушкой уехали на три дня за город. Но все равно – я бы почувствовал!

– А сколько ему было лет?

– Ну да… Это первый вопрос в таких случаях. Какая разница, сколько лет! Он должен был жить.

– А что у него было… такое?

– Ничего особенного. В том-то и дело, что ничего особенного! Операция прошла хорошо. А потом… Как бы тебе объяснить? Образовался маленький сгусточек крови. Тромб.

– Значит, ты не виноват? (Папа взглянул на меня.) – То есть я не это хотел сказать. Но ведь ты все сделал правильно!

– Он умер. А позавчера ко мне его мать приходила… Ты понимаешь?

– Значит, он молодой?

– Пятьдесят семь лет.

– И… мать?

– Ей семьдесят восемь. Но быстрая, и глаза не усталые… «Хорошо, говорит, что жена Ванина в санатории, а дети ихние в других городах. А то испугались бы, когда ночью этот приступ случился!» А я еще пошутил: болезнь, говорю, на приступ пошла не страшная. Мы отобьемся! – Она уже знает?..

– Я сказал ей, что операция будет дней через пять. Так меня Егоров просил. Чтобы не волновалась…

«Иван Павлович все-таки, значит, позаботился о наркозе для своей матери», – подумал я. И спросил:

– Что ж теперь будет?

– Теперь я пойду к ней. И сам все скажу.

– Я тоже пойду!

– Идем. Это недалеко. Во дворе кинотеатра «Заря»… Она мне сказала: «Когда Ваня придет домой, и вы приходите!..»

Я взял папу под руку. И повел его. Он не удивился, не вырвался. Я, значит, был ему нужен! Или просто ему было гогда все равно.

– Она мне рассказывала о нем. Матери почти всегда делают это. Чтоб я полюбил их детей – и старался…

Папа говорил о Егорове так, будто тот был приблизительно в моем возрасте, а мать его была в возрасте моей мамы.

– Больше всего на свете матери боятся пережить детей своих, – сказал папа. – Они верят, что мы, врачи, этого не допустим. А тут, видишь, как получилось…

Я шел и думал: «Почему маленький сгусточек крови оказывается сильней всех на свете? Почему жизнь человека должна зависеть от какого-то тоненького сосудика? Почему?» Когда я поделился этими мыслями с папой, он ответил:

– Мы вот и стараемся, чтоб не зависела! Папа очень старается. Это я знаю…

– Скажи, пожалуйста: ты мог это предвидеть?

– Врач должен предвидеть все, – сердито ответил он. И все-таки я снова задал вопрос:

– А сделать так, чтобы этого но случилось… ты мог?

– Был обязан!

Я понял вдруг, что папа злится не на меня, а на себя самого. Этого я не мог допустить!

– Ты был обязан? Или ты мог? Скажи мне, пожалуйста…

– Ты никогда не станешь врачом, – сказал папа.

– Почему?

– Потому что все время думаешь обо мне. То есть и о себе! Вместо того, чтобы… Да ладно!.. – Папа махнул рукой.

– Должен же о тебе кто-то думать, раз ты сам о себе никогда не подумаешь, – повторил я фразу, которую не раз слышал от мамы.

Мы вошли во двор. И тут выяснилось, что папа не знает номера квартиры. Он помнил только про кинотеатр, а про номер забыл.

Полный седой мужчина поливал кусты и траву. По тому, как он держал в руках шланг, я понял, что он не дворник, а поливает двор по собственному желанию. Мужчина заметил, что мы оглядываемся по сторонам.

– Вам кого?

– Где тут квартира Егорова? – спросил, папа.

– А-а, сына ведете на исправление? – почему-то обрадовался мужчина. – У нас в доме как только парень споткнется, так его к Ивану Павловичу ведут. Имеет он к ним подход! А теперь, значит, из других домов потянулись?.. Он в первом подъезде живет. На втором этаже… Квартиру не помню! Но сейчас он в больнице. – Мужчина вздохнул. Вода из шланга лилась на один и тот же куст. – Без него вон ребята стол поломали… Стойку делали. Акробаты! Мы до его возвращения чинить не будем. Пусть они ему в глаза поглядят! При нем бы не поломали. Ни за что! Уважают… О цветах и кустах они будь здоров как заботятся! А почему? Иван Павлович посадил. И яблоня эта – его… Он в первом подъезде живет… А в какой квартире-то? – обратился он к женщине, которая тащила мимо нас сумки.

– Вы про кого?

– Про Егорова.

Женщина сразу опустила сумки на землю. Грустно так опустила, тяжело.

– Он в том подъезде живет! Седьмая квартира. Скорей бы уж возвращался! У меня сын к математике неспособный. Так он Ивана Павловича полюбил, а потом уж из-за него! – математику. Четверки стал приносить. Я отсюда никуда не уеду. Пока сын не вырастет! Давайте я вас провожу. Мать его дома, наверно…

Мне было страшно, что папа скажет: «Ивана Павловича уже нет…» Но папа молчал. Наверно, он хотел хоть немного продлить жизнь Егорова для этих людей.

Мы пошли за соседкой. Я тащил одну ее сумку, а папа другую. Она все рассказывала:

– Тут из школы приятели приходили к сыну. Очень без Ивана Павловича соскучились. Я ведь тоже в школе училась. Помню… Когда у нас урок отменяли, мы от радости не знали куда деваться! А эти тоскуют. В больницу к нему собрались идти. Я здесь, на первом этаже… А вы поднимайтесь выше. Он там живет!

Не глядя, она ткнула пальцем в кнопку звонка. Дверь ей открыла соседка, ужасно какая-то недовольная и озабоченная.

– Что же вы ключи с собой не берете? Отдел отрываете…

– Тут вот люди квартиру Ивана Павловича ищут, – зачем-то сообщила женщина с сумками.

Соседка заулыбалась, словно ей было стыдно перед людьми, которые ищут его квартиру.

– Иван Павлович над нами живет. Прямо над нами!

Мы стали подниматься… Медленно, будто считали ступени или были после какой-нибудь тяжелой болезни.

«Живет… Живет… Живет!.. – стучало у меня в ушах. – Живет…»

7. «в.зрослый» ВЕЧЕР

Мне кажется, человека можно считать взрослым тогда, когда его вместо утренников начинают приглашать на вечера.

Однажды папа пригласил меня на праздничный вечер в больницу, то есть к себе на работу… Я согласился – я сразу почувствовал себя как-то уверенней и взрослее.

Прощаясь и внимательно оглядывая нас напоследок, мама и бабушка очень просили меня не говорить в больнице никаких глупостей и все время помнить о том, что я уже в шестом классе. Но если бы даже я и хотел об этом забыть, мне бы в тот вечер это не удалось, потому что каждый из папиных сослуживцев обязательно говорил:

– Ну, и в каком же мы классе?

– В шестом, – отвечал я.

– Не может быть!

Потом каждый обязательно обращался к папе и восклицал:

– У вас уже такой большой сын?! Трудно поверить… Хотя очень на вас похож. Очень!

Маме тоже всегда говорили, что я на нее очень похож. Поэтому я никак не мог составить о своей внешности какого-либо определенного мнения.

Мама была красивая, а о папе бабушка как-то сказала:

– Красавцем его, конечно, трудно назвать…

– И не называй, если тебе трудно! – ответил я. – Пожалуйста… Но его все равно любят!

– Я с этим не спорю, – сказала бабушка. – Что ты разволновался? Внешность для мужчин вообще не имеет большого значения.

«Действительно, не имеет», – думал я, видя, как все женщины, которые были в зале, по очереди подходили к папе и, стараясь сделать ему приятное, говорили, что я на него очень похож.

На меня в тот вечер тоже все обращали внимание. И не только потому, что я пришел с папой… Учительница литературы часто просит, чтобы все мы, ее ученики, были по возможности «яркими индивидуальностями». В том зале, украшенном плакатами и цветами, мне первый раз в жизни удалось быть таким, каким хотела меня видеть наша учительница: ни одного шестиклассника, кроме меня, в зале не было. И поэтому я чувствовал себя вполне яркой индивидуальностью.

Наконец все расселись… Я услышал свою фамилию и чуть было не вскочил, как на уроке. Но оказалось, что это папу избрали в президиум.

– Правильно…– сказала старушка, которая сидела рядом со мной. Лицо у нее было сердитое, глаза придирчивые. От таких людей особенно приятно бывает услышать какой-нибудь комплимент.

Другие, услышав нашу с папой фамилию, вслух ничего не высказали, но громко захлопали. И я понял, что они со старушкой вполне согласны.

«Как жаль, что мама и бабушка не видят всего этого! – думал я. – Конечно, я расскажу им… Но, во-первых, папа обязательно будет мне возражать. И даже если я стану что-то преуменьшать, он скажет, что я сильно преувеличиваю. А во-вторых, лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Это давно известно!»

Я первый раз в жизни слушал доклад! Он был коротким.

– Молодец! – с мрачным видом сказала старушка, сидевшая рядом. И кивнула в сторону трибуны, которую покидал докладчик: – Быстро управился.

А я бы мог слушать еще!

– Сейчас мы поговорим о лучших людях нашей больницы, – сказал председатель.

Все в зале притихли и слегка напряглись. Я тоже заволновался. Не за себя, конечно… За папу.

– Мы пригласили сюда наших бывших больных, – продолжал председатель. – Пусть они скажут…

Я пристально огляделся, но не смог отличить бывших больных от просто здоровых.

– А кто тут… болел? – тихо спросил я у сердитой старушки.

– Ты что, не поймешь?

– Не пойму…

– То-то и оно! – сказала она. Помолчала. А потом губы ее немного разжались: так она, наверное, улыбалась.

К трибуне зашагал огромный мужчина. Мне показалось, что здоровее его в зале не было ни одного человека.

– Это Андрюша… – сказала старушка. И опять по-своему улыбнулась.

В разных концах зала тоже зашептали:

– Андрюша… Андрюша…

– Его тут все знают? – спросил я старушку.

– А как же! Он был совсем слабый. Совсем…

Я тоже знал об этом бывшем папином пациенте.

«Если бы удалось поставить его на ноги! – говорил папа. – Если бы мне удалось!..» Ему удалось… Бывший больной стоял на ногах!

Трибуна была Андрюше по пояс. Он схватил ее обеими руками, словно хотел поднять и подбросить вверх.

– Я работаю! – заявил с трибуны Андрюша. – Я играю в хоккей! А потому, что есть на свете такие люди… Есть такой человек…

Я посмотрел в президиум и понял, о ком идет речь: папы не было видно. Он и раньше-то сидел там, на сцене, в самом последнем ряду, а теперь уж совсем пригнулся и скрылся за чьей-то спиной.

И еще двое бывших больных сказали, что с помощью папы они «второй раз родились». Я понимал, что им бы не хотелось больше рождаться с папиной помощью… Но все они смотрели на папу так, будто с ним были связаны какие-то очень хорошие воспоминания. А ведь он, между прочим, их оперировал…

Я сидел и делал разные фантастические предположения. «Вот если бы я учился на одни только пятерки – чего на самом деле никогда в жизни не будет! – и меня бы стали вдруг хвалить на школьном собрании, многим ребятам это бы не понравилось. Я уверен…» А тут все врачи, медсестры и нянечки так улыбались, словно их самих за что-то благодарили. «Почему? – думал я. – Наверное, потому, что они любят папу…»

А потом был концерт. А потом были танцы… И снова к папе подходили женщины: они приглашали его танцевать. И я опять ужасно страдал оттого, что мама и бабушка не видят всего этого.

– Я не умею танцевать…– извинялся папа. – Пригласите лучше Андрюшу!

– К нему не пробьешься! – ответила папе молодая женщина в белом халате, которая в тот вечер, наверно, дежурила и забежала на минутку.

К Андрюше и правда было трудно пробиться. Он больше всех танцевал, громче всех смеялся и разговаривал. Словно хотел доказать самому себе, что может все это…

Папа не стал унижать меня: он ни разу не взглянул на часы, не сказал, что уже пора домой, потому, мол, что мне надо спать или делать уроки. Мы пошли в гардероб вместе со всеми.

Когда мы спустились вниз и папа уже протянул номерок, к нему вдруг подбежал запыхавшийся мужчина в белом халате и что-то шепнул на ухо.

– Проводите, пожалуйста, моего сына…– попросил папа не то Андрюшу, не то сердитую старушку, не то кого-то еще.

Все согласились меня провожать.

– Я останусь здесь… ненадолго, – проговорил папа и побежал вслед за мужчиной в белом халате.

– Зачем он… остался? – спросил я.

– Для своего дела, – ответила старушка с придирчивыми глазами.

– Для какого… дела?

– Спасать кого-нибудь будет…

Я шел по улицам, которые были совсем уже готовы к празднику, хотя до него оставалось еще целых три дня. Бывший папин больной, Андрюша, шел рядом. Он так радовался разноцветным огням, словно было время, когда он уже не надеялся их увидеть.

Подходя к нашему дому, Андрюша тоже не удержался и сказал:

– А ты похож на отца! Честное слово… Похож!

Сказал так, будто наградил меня.

А я в ту минуту подумал, что, наверное, похож на папу только с виду. Или, как говорится, внешне… «А чтобы быть на него похожим по-настоящему, – думал я, – мне еще надо… Ведь это не так легко – делать других счастливыми!»
 
Сверху